— Кому?
Уставился непонимающе.
— Как кому? Волге-матушке, Дону-батюшке, Яику-Горынычу… прочим речкам — поменее…
Костерок лизал теплом ноги, барахлишко сохло на бочонке, змеюки, судя по всему, блаженствовали… Реальная или воображаемая, но жизнь помаленьку налаживалась. Мысль о собственном безумии не то чтобы не тревожила больше — просто сквозила в ней теперь этакая легкая бесшабашность. Раз уж суждено рехнуться — так хоть с пользой: о чем смогу, о том выспрошу. Да и лестно было, черт возьми, запросто беседовать с самим Степаном Тимофеевичем…
— А колдовство?
— Чаво колдовство?
— Н-ну… как же? Лизнули вы камушек… Стали колдуном. До сих пор народ верит: змеи-де потому на зиму обмирают, что их Стенька Разин заклял…
Мне показалось, старик слегка смутился. Ответил не сразу.
— Был грех… — покаялся он наконец. — Ох, сильно они на меня за это дело серчали!
— Кто? Змеи? — И мы оба вновь оглянулись на дремлющих рептилий.
— Они… Думашь, почему их Боженька на меня напустил? Злопамятные. Лет этак триста простить не могли… Зря я их тады, конечно, колданул, — прибавил он, покряхтев. — Дуралей… Перед бабой, вишь, покрасоваться хотел…
— Перед Настей?
— Не… Насти в ту пору уж не было…
— А перед кем? Перед княжной?
— А до княжны еще черед не дошел…
Умолк, насупился. Обширный лоб собрался в тяжелые складки — наверняка припоминал старый греховодник, перед какой же это бабой красуясь, он обездвижил гадов на зиму. А ведь, согласно преданиям, не менее семисот насчитывалось у Стеньки жен и любовниц — как у царя Соломона и князя Владимира. Поди теперь каждую вспомни!
— Ну хорошо… — поспешил я прийти ему на выручку. — А вот когда плотник на церковь лез крест поставить, а веревка у него в руке змеей обернулась… Это вы змею в веревку превратили — или веревку в змею?
— А! Все едино… — махнул он ручищей. — В кажной веревке змея живеть…
Интересная символика: крест и змея. Христианство и язычество. А заменить змею веревкой — тут и вовсе виселица получается.
— То есть были вы человеком набожным, а как лизнули камушек…
— Энто да… — не дослушав, раздумчиво подтвердил он. — Раньше, ежели резал кого, то благолепно, по-православному: поздороваюсь сперва, шапку сыму, ножик перекрещу… А тут лизнул — страх-то Господень ровно сабелькой отмахнуло. Да и обиделся я на Него… Не тады, понятно, — попозжей…
— На Боженьку?
— А то! Хворь припала, ногами я маялся… Попы молили-молили — так ничаво и не вымолили. Досада взяла… Не хошь, думаю, исцелить — ну и катись ты под гору! «Мом, — говорю, — Серляга Манеж…»
— Это что ж такое? — спросил я, поморгавши.
— А это, брат, «Господи помилуй» по-черемисски. Бог у них такой — Керемети прозывается… А он, слышь, возьми да и отзовись. «Разори, — велит, — Успенский храм, ну и село заодно, колокол в Черемберчихском озере утопи — ноги-то и пойдуть…» Разорил, утопил. Пошли ноги. На радостях от себя еще три бочки серебра с берега ухнул. До сей поры, говорят, звон из-под воды слышен…
Речь его была прервана появлением мальчонки лет десяти — надо полагать, того самого, из Красного Стрежня, чья матря коровенок держит, поскольку в правой руке пришельца, возникшего внезапно в черной пасти входа, имелась пластиковая канистра с молоком. Матря-то фермерша, небось. Тайком отлить пять литров с вечерней дойки, да так, чтоб никто не заметил… Там у нее, видать, целое стадо пасется.
— Здорово, Стенька! — довольно-таки панибратски приветствовал малец хозяина пещерки. После чего повел себя и вовсе развязно: плюхнул ношу на пропыленный ковер и дернул за хвост одну из змей (пеструю). Та зашипела. Озорник, нимало не пугаясь, прошипел ей что-то в ответ.
— Здравствуй и ты, Ефремка, — степенно отозвался старик. — Плесни-ка им ишшо — там на донушке…
Тот, не переспрашивая, ухватил принесенную емкость, отнес за бочонок, а из старой вылил остаток молока в плошку. Змеи оживились, покинули наконец мои шлепанцы, сползлись на снедь. Пользуясь такой оказией, я тут же обулся и лишь тогда был замечен бойким Ефремкой.
— А ты кто?
— Дачник… — с запинкой представился я.
— Клад не береть, — пожаловался на меня Степан Тимофеевич.
— Ну и дурак! — сказал Ефремка.
Честно говоря, приход его поразил меня едва ли не больше, чем все со мной приключившееся. Только-только обвыкся я, освоился в уютном своем наваждении — как вдруг оно продырявливается и пропускает внутрь мальчонку из внешнего мира. Еще и с канистрой…