— Ты, девица, кто? — спрашивает Стенька. — Как тебя величать?
— Княжна, — отвечает.
— Выходи за меня замуж!
— Нет, — говорит, — не пойду. Ты всех своих жен топишь.
Слава-то Стенькина, видать, уже и до Персии докатилась.
— А как ее, правда, звали? — спросил я, кутаясь в заветную Стенькину шубу. Озноб помаленьку отпускал. Даже в жар временами бросало.
Он взглянул на меня с недоумением.
— Дык… Княжна и княжна… Чаво тут?
М-да… Бывает. У одного моего сослуживца кошку звали Кошка. И ничего — отзывалась.
— Но, как понимаю, в конце концов вы ее все же уломали?
— Уломал… Будь я, божусь, Абсалямка, коли утоплю! Поверила…
— И клятву свою потом, выходит, нарушили? — Боюсь, вопрос мой прозвучал скорее укоризненно, нежели сочувственно.
— Да не нарушал я ничаво! — В голосе старика пробилась вдруг надрывная нотка. — Вот те права рука да лево сердце!
— Так как же вышло-то? — не отставал я.
— Вишь… Попов-то я всех извел, — сокрушенно признался он. — А то наладились, понимашь, анафему с амвона голосить…
— И что?
— А венчать-то казаков с бабами как-то надо! Ну и стал их водить вкруг ракитова куста. Обойдуть вприпляску, взямшись за руки, а я, значит, атаманской своей властью объявляю их мужем и женой…
— Та-ак…
— А княжна возьми да заупрямься. Нет, говорит, я княжеска дочь, жалаю свадьбу по всему по вашенскому обряду! Чтоб в церкви и с паникадилой… Чаво тут делать? Послал робят, чтоб живого попа сыскали. Нашли одного, недобитого… А тут другая незадача! Княжна-то — басурманка! Крестить надобно…
— Ну так поп бы и окрестил!
— Вот оно бы и ладно было! А я, слышь, сам вздумал… Ну пьяный был, чаво спросишь? Вывез на струге… окунул… — Голос его пресекся.
Даже под жаркой Стенькиной шубой меня снова прошибло ознобом. Степан же Тимофеевич восстал со своей плахи и, пришаркивая, сутуло направился к сундуку.
— Давай-ка, друже, выпьем…
Оцепенев, я наблюдал за тем, как он, смахнувши мои пожитки с крышки на пыльный ковер, извлекает из саркофага… Нет, не кувшин и не бурдюк — непочатую бутылку водки «Степан Разин» с поясным портретом на красно-синей этикетке. Стало быть, Ефремка Нехорошев не одно только молоко ему поставлял… С юморком, однако, пацаненок. Нарочно ведь такую выбрал!
Два граненых наркомовских стаканчика, появившиеся на розоватый неверный полусвет костерка вслед за поллитрой, явно не были куплены, но скорее всего позаимствованы неугомонным мальцом из какой-нибудь матриной захоронки.
Закуски хозяин не выставил, что, впрочем, вполне естественно: зачем бессмертному закуска? Выпивка — дело другое.
По первой приняли, не чокаясь.
— Не удержал… уронил… — приблизив ко мне громадное лицо, зашептал страшный мой собеседник (теперь уже и собутыльник). — Хотел пымать… а тут-то она из волны личико свое возьми да высуни… напоследок…
— И что?.. — просипел я, предчувствуя уже нечто ужасное.
— А личико-то — не то… Белесое, светлоглазое… Настя!
— Быть того не может! — ахнул я.
— Может! — угрюмо приговорил он. Помолчал и добавил со страхом: — Вот таперича и думаю: а ну как всю жизню-то я одну и ту же топил?..
— Полагаете, не утонула она тогда?
Зловещий его шепот гулко отдавался в опустевшей пещерке:
— Не… Таку не утопишь… Не простила — и давай в других перекидываться. Лишь бы жилы тянуть… То Машей представится, то Мариной… То, вишь, княжной…
— И Афросиньей тоже?
— Афросиньей — нет. В Афросинью ей нипочем не обернуться. Та жалкая[11] была, добрая, зла на меня не держала… За то, видать, она ее в пролубь-то и сунула… Чаво мыргаешь? Наливай давай… дачник!
Я подчинился. Приняли по второй.
— До сих пор не отпушшаеть… — таинственно сообщил он, отерев усы и бороду. Озабоченно оглянулся на дыру входа, где кромешная чернота майской ночи успела смениться серой предутренней мглой. — Светаеть… Ну, значит, сам шшас увидишь…
Я оглянулся. И то ли почудилось мне, то ли не почудилось, но пепельный полумрак заклубился, замерцал, будто и впрямь собираясь слепиться в Настину стень. Возможно, и слепился бы, однако в следующий миг снаружи послышался приглушенный нарастающий грохот, словно в нашем направлении шла по тряской дороге колонна разболтанных до дребезга грузовиков.