Выбрать главу

Отдельные, произнесенные на одном дыхании фразы: «Уже сама по себе жажда мудрости есть мудрость», «…во что бы то ни стало, сын мой, найди в себе точку опоры, над коей не властен внешний мир», «…и запомни, все, что вне тебя, — не более чем раскрашенная картинка, и какие бы страсти вокруг ни кипели, не поддавайся им», — поразили Леонгарда в самое сердце, навеки оставив глубокие шрамы, но как по виду шрама определить лезвие, которое его нанесло, он не знал.

Дверь с треском распахнулась, последние слова «…и пусть время стекает с тебя, подобно потокам воды», еще висели в воздухе, когда в библиотеку влетела графиня, на пороге она споткнулась и выплеснула на сына содержимое какого-то чана… Леонгард стоял как громом пораженный, по его лицу стекали грязные потоки… «Вечно ты путаешься под ногами, бездельник! Подожди, я до тебя доберусь!» — неслось вслед ему, через три ступеньки в ужасе мчавшемуся вниз в свою комнату…

Картины детства померкли, и снова лунное сияние льется в окно часовни, и заснеженный лес, замерев на краю поляны, по-прежнему к чему-то настороженно прислушивается… И так же недвижим в своем кресле майстер Леонгард: пред духом его, этим чистейшей воды кристаллом, и действительность, и воспоминания равно живы и равно мертвы.

Вот гибкой, неуловимой тенью бесшумно скользит лиса; изумруды глаз, полыхнув на фоне темных стволов, исчезают в чаще, лишь облачко серебристого инея повисает над тем местом, где пушистый хвост коснулся снега.

Тощие, изможденные фигуры в поношенной одежде, лица, разные по возрасту и все же невероятно схожие меж собой скучной, унылой невыразительностью, возникают перед глазами майстера Леонгарда; слышны произнесенные шепотом имена, настолько ординарные, что с их помощью не отличишь друг от друга этих серых, невзрачных людишек. Это, разумеется, домашние учителя, они приходят и уходят, больше месяца не продержался ни один; чем они не угодили матери — неизвестно, она и сама толком не знает — впрочем, и не ищет — вразумительного ответа, да и с какой стати, ведь они как пузырьки в кипящей воде — вот они есть, а вот их уже нет. У Леонгарда на верхней губе пробивается первый пушок, и ростом он никак не ниже матери. Во всяком случае, ему теперь не надо смотреть на нее снизу вверх, глаза у них вровень, однако он все время отводит свой взгляд, не решается заглянуть в эту водянистую, рассеянную пустоту, чтобы перелить туда по капле свою раскаленную добела ненависть, заклясть ее, подчинить; желание это уже давно не дает ему покоя, комом стоит в горле, но каждый раз он отступает и покорно сглатывает его, и тотчас во рту делается горько и желчный яд растекается по кровотоку.

В чем причина его бессилия? Почему эта женщина с ее дерганым, зигзагообразным полетом летучей мыши всегда одерживает над ним верх? Едва не до умопомрачения вопрошает он себя, но ответа не находит.

В голове кружится какой-то дьявольский смерч, каждый удар сердца выбрасывает на отмель мозга все новые обломки воспоминаний, до неузнаваемости искалеченные трупы каких-то мыслей и тут же бесследно смывает назад…

Какие-то беспочвенные намерения, противоречивые идеи, бесцельные желания, слепые алчные страсти, напирая друг на друга и сталкиваясь, всплывают из водоворота и вновь тонут в пучине, крики захлебываются еще в груди, не прорываясь на поверхность.

Безысходное отчаянье, такое, что хоть волком вой, охватывает Леонгарда и день ото дня все туже затягивает свою удавку; в каждом углу ему мерещится искаженное злобой лицо матери, стоит открыть какую-нибудь книгу, и первое, что он видит, — это тонкие змеящиеся губы; перелистывать он уже не отваживается, так же как не смеет встретиться глазами с голубо-вато-водянистой пустотой. Любая случайная тень медленно сгущается в ненавистные чары, собственное дыхание шелестит, как черный шелк…

Он весь — обнаженный нерв: стоит лечь в постель, и он уже не отличает сон от яви, но если в конце концов действительно засыпает, то немедленно, как из-под земли, вырастает тощая фигура в белой ночной рубашке и пронзительно кричит в ухо: «Леонгард, ты уже спишь?»

А тут еще какое-то странное, доселе неведомое чувство вспыхивает в сердце и, стеснив грудь душным обручем, заставляет искать близости Сабины; он подолгу смотрит на нее издали, стремясь понять, что за сила тянет его к этой девушке. Сабина выросла, носит юбку, открывающую щиколотки, и шорох этой домотканой материи сводит его с ума больше, чем шелест черного шелка.

О том, чтобы поговорить с отцом, нечего теперь и думать: кромешная тьма окутала его дух; стоны лежащего при смерти графа с правильными интервалами прорываются сквозь какофонию обычного домашнего шабаша, на сей раз мать пробует себя в роли заботливой сиделки, не давая несчастному старику даже умереть спокойно: каждый час ему обмывают лицо уксусом, терзают какими-то нелепыми процедурами, неизвестно зачем таскают из угла в угол его кресло, словом, издеваются, как могут…

Леонгард отворачивается, прячет голову под подушку — уснуть ему удалось уже на рассвете, — но слуга не отстает, трясет за руку, пытается сдернуть одеяло:

— Да проснитесь же, ради Бога… Беда!.. Господин граф, ваш отец, умирают!..

Все еще в полусне Леонгард отчаянно трет глаза, силясь понять, почему за окном светит солнце, но так и не решив, снится ему это или нет, бросается в комнату отца. Через все помещение, загроможденное какими-то коробками, из угла в угол протянуты веревки, увешанные мокрыми полотенцами и постельным бельём, окна не видно, но и так ясно, что оно распахнуто настежь — по комнате гуляет сквозняк, зловеще пузыря влажный саван полотняных стен.

Леонгард в нерешительности застывает на пороге, но тут из угла доносится сдавленный хрип, и юноша, срывая веревки — мокрое белье по-жабьи с чавканьем шлепается на пол — и опрокидывая неуклюжие короба, пробивается к уже угасающим глазам, которые стеклянным невидящим взглядом смотрят на него с подушек кресла. Он падает на колени, прижимает ко лбу бессильно свисающую, покрытую холодным смертельным потом руку; хочет что-то крикнуть, одно-единственное слово, и не может, и слово-то — вот оно, тут — вертится на языке, но как назло что-то случилось с памятью. Провал… Пустота… Он охвачен безумным ужасом, ему кажется, что умирающий больше не придет в себя, если он сейчас, немедленно не произнесет это заклинание — только оно еще способно на краткий миг вернуть угасающее сознание с порога смерти, — Леонгард готов рвать на себе волосы, биться головой об стену, лишь бы оно пришло, но оно не приходит: лавины самых умных, возвышенных и проникновенных слов обрушиваются на него, но того единственного, за которое он готов отдать полжизни, среди них нет. И хрип умирающего становится все тише и тише…

Смолкает…

Прорывается снова…

Опять смолкает…

Тишина…

Мертвая…

Рот приоткрывается…

Все.

— Отче! — кричит Леонгард явившееся из бездны слово, но поздно, тот, кому оно было так необходимо, уже не слышит его.

На лестнице гвалт, топот ног, истошные крики, какие-то люди носятся вверх и вниз, надрывный собачий лай, время от времени переходящий в заунывный вой… Но Леонгард ничего не замечает, он застыл, не сводя глаз с мертвого неподвижного лица; ему передается нечеловеческое спокойствие, которое исходит от этой величественной маски смерти, оно обволакивает его, заполняет комнату… Ни с чем не сравнимое чувство переполняет сердце, восхитительное ощущение остановившегося времени, вечного настоящего, что находится по ту сторону и прошлого, и будущего; душа юноши ликует: наконец-то, наконец его нога ступила на твердую почву, которая всюду и нигде, которая неподвластна никаким ураганам, бушующим в доме; отныне эта обретенная твердь станет ему прибежищем, сюда он сможет скрываться в трудную минуту.