«Силы сокрытые в мир неведомый…»
Голос подхватила гулкая пустота зала, увеличив его до размеров полетного контральто…
«Силы потайные зов мой услышали!»
Валя стояла не шелохнувшись, замерев от изумления — это же Майя, ее Майя так поет, ну — артистка, честное слово, настоящая артистка!
Майя спела арию и, скрестив руки на груди, молча, без улыбки смотрела на Валю. Потом равнодушным голосом диктора радио объявила: «Вы слушали «Гадание Марфы» из оперы Мусоргского «Хованщина». А теперь послушайте арию Любаши из оперы Римского-Корсакова «Царская невеста». Поет Майя Кристалинская».
И снова закрыла глаза и пропела еле слышно: «Ох, не губи души моей, Григорий…» Голос постепенно креп, напрягался, в нем Валя услышала и тревогу, и страдание, и мраморный зал отозвался всплеском, рухнувшим откуда-то сверху…
«Да любит ли она его, да любит ли, как я люблю!»
И та же сильная, но уже потерявшая власть женщина снова появилась в зале в облике этой худенькой девушки с большими глазами, полными слез. «Майка, Майка, как же ты талантлива!» — хотелось крикнуть Вале, но она молчала, потрясенная…
Над Красной площадью полыхали зарницы, над Зарядьем повис легкий дождик, и полоснувшие по нему молнии гасли, оставляя дальние громовые раскаты. Занимался рассвет.
Площадь постепенно пустела, бывшие школьники перемещались на набережную, на Манежную, в Александровский сад; тогда еще не было могилы Неизвестного солдата, сад был не столь ухоженным, как нынче, не глазели желтыми зрачками алые тюльпаны на клумбах, у решетки напротив Манежа на скамейке стоял патефон и хрипело танго с крутящейся пластинки. Белые рубашки сливались с белыми блузками прильнувших к ребятам девчонок, и головы — в кудряшках или гладко причесанные, с пробором и двумя косицами, соединенными сзади, и коротко стриженные, уже без челок, с зачесанными назад волосами — почти касались друг друга, но все же сохраняли расстояние: до первых поцелуев было еще далеко.
А у Манежа, в центре площади, бывшие школяры плотным кольцом обступили худенькую девушку в темном костюмчике, она стояла, скрестив на груди руки, и негромко пела, почти не напрягаясь: «Майскими короткими ночами, отгремев, закончились бои, где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои». Никто ей не подпевал, не положено громко петь у самого Кремля, где светится одно окошко, а за этим окошком не спит самый мудрый человек на свете. Нельзя ему мешать, он великую думу думает и великие дела творит.
Девушка после песни о друзьях-однополчанах запела другую: «Горит свечи огарочек, гремит недальний бой. Налей, дружок, по чарочке, по чарке фронтовой…» Кольцо вокруг певицы росло, сжималось, из задних рядов вытягивались шеи, стараясь разглядеть девушку, а когда она закончила, никто не аплодировал — не концерт ведь, просто такой вот момент, что и не петь нельзя, а если уж петь, то очень хорошо. А у нее не просто хорошо, а отлично получалось.
— А «Синий платочек» поешь? — раздался недоверчивый голос из толпы.
— Пою, — скромно ответила певица в костюмчике. И вдруг запела, ничуть не подражая знаменитой артистке, которая благодаря этой песне обрела всенародную любовь.
Развидневшееся небо над Москвой медленно наполнялось маленькими комьями облаков; на улице Горького появилась первая поливальная машина и двинулась к Манежной, разбрызгивая сверкающие струи на и без того чистый асфальт — ни единого фантика, ни единого окурка.
Но вот ползущая, как танк, машина приглушенно затарахтела на площади, напоминая всем, кто был здесь, что пора уходить, их время уже истекло. Наступало утро нового дня над Москвой, еще не проснувшейся, смотревшей в теплое небо серыми глазами площадей; это было утро первого дня новой жизни тех, сегодня счастливых, кто нехотя уходил с Манежной, с набережных, с прихорашивающихся после ночного отдыха улиц, поднимался со скамеек Александровского сада и исчезал в метро.
Уходили с Манежной и Майя с Валей, рассыпалось кольцо, сжатое вокруг них, превратилось в толпу, шедшую к метро вместе с ними. Майя больше не пела, а ватага бывших десятиклассников, шагавших сзади, напоминала поклонников какого-нибудь известного киноактера, почтительно сопровождающих своего идола. Вчерашние школьники покидали последний приют своего отрочества, устремляясь в новую жизнь.
Вероятно, это был, пока еще слабый, зов судьбы — неожиданно для себя запеть в эту ночь на Манежной. Еще ничего не решено окончательно, выбор будущей профессии, а значит — института, мог оказаться скоропалительным, но тем не менее он состоится, и дорога в будущее начиналась в эти дни на одной из московских улиц. Кто знает, может, билетик троллейбуса, остановившегося у здания твоего института, и окажется билетом в жизнь? А судьба неусыпным оком будет следить за тобой, время от времени напоминая о себе новыми обстоятельствами, неожиданными поворотами, потом яростной атакой на редуты твоих жизненных устремлений. И вот уж судьба завладела тобой окончательно, все перестроила-перекроила, и ты бросаешь все — профессию, насиженное кресло, дело, которому уже что-то отдано, и уходишь в неизвестное, надеясь на то, что все образуется, все будет хорошо. Но это потом, а пока ты считаешь себя повзрослевшим, независимым ни от каких крутых поворотов и катишься по маршруту, на который уже куплен проездной билет.