Не без смущения, все чаще и дольше задумывалась Софья Павловна над своим обетом — обетом искупления многих своих прегрешений неведомой чашей страдания… Какова-то она будет?.. И когда пробьет ей час?.. Она не колебалась, хотя не могла порой не содрогаться в предвидении неведомого искуса.
Но стоило ей вспомнить, стоило перенестись к тому тяжкому мигу, который ей тогда, «во сне», — когда стояла она на девственных вершинах, где ей была дана свобода выбора, — было так тяжко пережить; стоило ей подумать, что бы ее ожидало, если б сама она не избрала благого удела, и прежняя решимость овладевала ею. А вместе с ней в душе ее водворялись мир и спокойствие. Как видно, ими не напрасно напутствовали ее неведомые голоса, когда роковая сила тянула ее с горних высот обратно на землю, — юдоль слез и страданий.
Вспоминая прежнее свое тревожное, часто мучительное существование в последние годы, когда она покорно несла непосильно-тяжкое иго Велиара, не смея помышлять об избавлении, с тем состоянием блаженного умиротворения и ясности духа, в которых она жила эти последние дни, несмотря даже на неведомый «меч Дамокла», висевший над нею, — Софья Павловна еще более укреплялась в доверии к своим новым покровителям и в надежде на помощь их.
XXIII
Накануне дня, назначенного для бракосочетания графа Кармы с дочерью его, профессор прислал за нею рано утром, едва она успела встать и одеться.
Майя, встревоженная, несмотря на разумное предположение Орнаевой, что отец просто желает с ней переговорить о делах без свидетелей, пока еще никто не выходил к завтраку, быстро спустилась вниз и, войдя в кабинет его, остановилась, пораженная.
— Папа! Ты болен?
— Нет, душа моя, нисколько! — спокойно отвечал он.
— Но ты ужасно изменился за эту ночь… Отчего же?
Ринарди протянул дочери руку, ласково улыбаясь, привлек ее к своему креслу и, обняв, заставил ее сесть на ручку кресла, как, бывало, она часто сиживала в задушевных беседах с ним. Туг она увидала, что в руке его открытый медальон, — лучшим портрет ее матери.
Профессор ей не дал времени выговорить нового вопроса:
— Оттого, моя душа, что, во-первых, в мои годы душевное беспокойство о счастии единственной дочери и о разлуке с ней — даром не проходит. А во-вторых…
— Но, папа! Еще вчера вечером ты смотрел совершенно здоровым, — перебила Майя, — а теперь…
— А во-вторых, — продолжал, не обращая внимания на перерыв, Ринарди, — я отвык за давностью лет, — он печально улыбнулся, — от таких радостных потрясений, в каких для меня прошла эта ночь…
— Что такое?.. Опять «белая женщина»? — тревожно осведомилась Майя.
Отец помедлил, любовно глядя на нее и загадочно улыбаясь. Наконец, он прошептал, крепче прижав ее к сердцу:
— Да, голубушка моя, Майинька: белая женщина! Но на этот раз я не буду тебя спрашивать, кто она?.. Мы ее хорошо знаем…
— Мама?!.. — закричала вне себя Майя, вскакивая и глядя на отца такими испуганными глазами, каких он никогда у ней не видел. — Мама была у тебя, отец!.. Зачем?..
Странный испуг и огорчение слышались в голосе ее. Они поразили профессора.
Он смотрел на Майю задумчивым взглядом, ожидая объяснений или сам размышляя.
— Зачем же она… явилась?.. — спросила опять Майя.
— Пришла!.. Сделалась видимой мне и говорила со мной! — поправил профессор.
— Ну да… Зачем?.. Зачем, накануне моей свадьбы!..
В голосе ее отцу послышалось небывалое раздражение.
Он посмотрел на нее вопросительно, долгим взглядом.
— Разве тебе и благословение матери так же теперь кажется излишним, как на днях ты заявила, что благословение Кассиния тебе более не нужно? — тихо спросил он.
Майя растерянно огляделась и вдруг, закрыв лицо руками, страстно заплакала.
Профессор совсем растревожился и напугался.
Он начал успокаивать дочь; объяснять ей, что не знал, не думал никак, что она так примет… Рассчитывал ее порадовать, напротив. Майя, с своей стороны, просила прощения; объясняла отцу, что это «от неожиданности, от маленького расстройства духа», весьма понятного в ее обстоятельствах, — накануне разлуки и с ним, и с любимыми ею от колыбели людьми и местами. Накануне бесповоротного решения всей ее участи.