Сейчас-то я понимаю, что тогда действовал так, словно не знал, что в итоге идеальные абзацы все равно не устоят перед временем, ибо они – суть языка: их разрушает невнимательность наборщика, разница в словоупотреблении, перемены – короче говоря, сама жизнь.
«Но ты ведь начинающий, – раздался тут некий голос, – и боги текста еще способны простить тебе огрехи».
2
Вчера я, человек, который на протяжении всей имеющейся в нем жизни, весело и чудаковато был занят лишь чтением, устремил глаза к столу, к маленькому деревянному прямоугольнику, стоявшему в ответвлении кабинета, и приступил к писанию.
Я начал свои дневниковые экзерсисы без предварительного плана, однако, во всеоружии знания о том, что в литературе начинают не потому, что есть о чем писать, вот человек и пишет, а наоборот, сам процесс писания как таковой позволяет автору выяснить, что он желает высказать. Так я начал вчера, имея в виду, что буду всегда расположен к неспешному постижению этой науки и что когда-нибудь достигну уровня, который позволит мне замахнуться и на более возвышенные цели. Так я начал вчера и так продолжу сегодня, и буду плыть в этом потоке слов ради того, чтобы узнать, куда же они унесут меня.
И вот, когда я, человек скромный до малодушия, сижу за маленьким деревянным изделием, которое Кармен когда-то поручила изготовить мастерам своего ателье – не затем, чтобы я писал, а чтобы и дома мог заниматься своим полудохлым бизнесом – мне вспоминается, что в книгах иные незначительные и вполне незамысловатые персонажи порой переживают иных ярких и видных героев. Думаю про Акакия Акакиевича, персонажа гоголевской «Шинели», мелкого чиновника-переписчика, которому на роду просто и разборчиво написано быть «незначительной личностью». Акакиевич стремительно пересекает пространство этой короткой повести, но остается при этом одним из самых живых и наиболее сохранных персонажей мировой литературы, быть может, потому, что Гоголь отбросил свой здравый смысл и весело работал на самом краю этой личностной бездны.
Мне всегда был симпатичен этот Акакий Акакиевич, который для защиты от петербургской стужи нуждался в новой шинели, но, обретя ее, заметил, что по-прежнему страдает от холода, от холода всеобъемлющего и бесконечного. От внимания моего не укрылось, что этот чиновничек волей своего создателя появился на свет в 1842 году, и это позволяет мне думать, что все литературные персонажи, возникшие в середине XIX века, все эти существа, корпящие в канцеляриях и школах, неустанно и бездумно перебеляющие тексты в тусклом свете керосиновой лампы, готовые, кажется, повторить все, что в этом мире еще доступно для повторения, были его прямыми потомками. Они никогда не высказывают ничего личного, они даже не пытаются меняться. «Я не развиваюсь», – сколько мне помнится, сказал один из таких персонажей. «Я не хочу перемен», – сказал другой.
Не хочет перемен и «второгодник» (в школе больше известный как «34-й») – герой книги Алехандро Самбры[6] «Мои документы». 34-й страдает синдромом повторения. Он умудряется сидеть в каждом классе даже не по два, а по три года, причем его это нимало не тяготит, а скорее даже наоборот. «Второгодник», описанный Самброй, как ни странно, совершенно лишен злости, скорей, наоборот, он благостно невозмутим. «Иногда мы видим, как он разговаривает с незнакомыми нам учителями. Весело разговаривает <…>. Ему как будто нравится поддерживать сердечные отношения с учителями, от которых он столько натерпелся».
Ана Тёрнер – одна из продавщиц в «Субите», единственном и процветающем книжном магазине квартала Койот – при нашей последней встрече рассказала, что послала Самбре электронное письмо, где речь шла о «34-м», и получила ответ такого содержания: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники. Поэт – второгодник. Тем, кому достаточно написать одну книгу – или ни одной не написать – чтобы сдать экзамен и перейти в следующий класс, неведомы тяготы, которые испытываем мы, все еще обязанные пробовать снова и снова».
Безмерно мое удивление или восхищение Аной Тёрнер: я не могу понять, как она ухитрилась из «Субиты» связаться с таким писателем, как Самбра, и в не меньшее изумление повергает меня то обстоятельство, что ей удается с каждым днем становиться все привлекательней. При каждой новой встрече впечатление делается все сильней. Я стараюсь держать себя в узде, но неизменно обнаруживаю в этой женщине – необязательно в ее внешнем облике – нечто новое и нежданное. При последней нашей встрече я, благодаря словам Самбры: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники», – понял, что Ана, скорей всего, – поэт. «Я пишу стихи, – скромно призналась она. И добавила: вернее, пытаюсь». И эти слова переплелись со словами Самбры: «…обязанные пробовать снова и снова».
6