Сказал аль-Харис ибн Хаммам:
— Попрощался я с Абу Зейдом, а в сердце моем остались кровавые раны. О, если бы утро нас не застигло так рано!
Перевод А. Долининой
Синджарская макама
(восемнадцатая)
Рассказывал аль-Харис ибн Хаммам:
— Из Дамаска однажды я возвращался, с караваном племени бану нумейр в Багдад направлялся. В караване были люди богатые и не скупые — тороватые. Был там и Абу Зейд — нашего времени диво: он всякого говорливого сделает молчаливым, тоскливого заставит смеяться, а торопливого — задержаться. В Синджаре[112] устроили мы привал, а в этот день один купец всех на пир сзывал: высокого и низкого, далекого и близкого, молодого и старика, богатого и бедняка, оседлого и бедуина, знатного и простолюдина. Получили и мы приглашение на это роскошное угощение и, чтобы хозяина не обижать, пришли и сели, приготовившись пировать.
Были там яства, что берутся одной рукой[113], и те, что не съешь без участья руки другой[114]. Кушанья глаз красотою ласкали и вкусом своим язык ублажали. Потом принесли нам стеклянные чаши, красивей которых нету: подобны они застывшему лунному свету, или словно из воздуха их отлили, из тончайшей солнечной пыли. Напитков полны они ароматных, на вид приятных, словно влага на райских источников благодатных.
Тут у гостей разгорелись страсти и все своей подчинили власти: даже самый скромный человек был готов совершить на сласти разбойный набег. Вдруг вскочил Абу Зейд, как одержимый, отвращением прочь от стола гонимый. Все закричали:
— Садись на место, смутьян! Не будь Кударом среди самудян[115].
Вскричал Абу Зейд:
— Тем, кто мертвецов из могил поднимает[116], клянусь: пока не уберут эти чаши стеклянные, я на место свое не вернусь…
Чтобы клятвы своей Абу Зейд не нарушил, и компанию не разрушил, распорядились хозяева наши убрать эти чаши. Но мы все время о них вздыхали и вздохи слезами сопровождали. Когда Абу Зейд смог вернуться на место, клятвы не нарушая и запретного не свершая, мы спросили, что на мысль его навело убрать из застолья все стекло.
Он ответил:
— Обо всем, что в нем, доносит оно, а я дал клятву давным-давно сплетников и доносчиков сторониться, с ними рядом не находиться.
Обратились мы к Абу Зейду снова:
— Скажи, где исток этой клятвы суровой?
И он причину нам разъяснил:
— Один сосед со мной рядом жил. На словах был любезен и мягок он, но таился в сердце его скорпион. Была его речь, словно мед, следка, а душа его, словно яд, горька. Ведь нередко бывает: на отбросах густая трава вырастает, а что под нею — никто не знает. И с этим соседом я часто вступал в беседу. Он приятно мне улыбался, и я, как с приятелем, с ним общался. Он лучшим другом меня называл, и я, как с другом, с ним пировал. Я ему душу открывал, а он обманом меня обвивал. Я как соседу ему угождал, а он, словно коршун, моей оплошности ждал. Я смотрел на него ласковым взглядом, а он, как змея, был полон яда. Я был рад с ним хлеб и соль разделить и чашу ему до краев налить — и не знал, что покажет мне испытанье: он из тех, с кем не горько навек расставанье!
Невольница у меня была — красотою всех она превзошла! Когда приоткроет лицо она, стыдятся и солнце и луна! И сердца огнем зажигаются, а умы затмеваются. Когда же она улыбается, то у жемчуга блеск теряется! Не идут в сравнение и кораллы — таи ее губы алы! Только взглянет — любовь возбуждает страстную, словно ей вавилонское колдовство подвластно[117]. Если она заговорит, то мудрец все помыслы к ней устремит, а серны спешат в долину спуститься, чтоб нежными звуками насладиться. Коран она нараспев читает — словно Дауд[118] на свирели играет, боль сердечную утоляет, заживо погребенных из могил вызволяет. Запоет — сам Маабед[119] ученик перед ней, а Исхака Мосульца[120] не пустят дальше дверей. Когда же она приложит свирель к губам, то рядом с ней от стыда сгорит и Зунам[121], чье искусство давно уж известно нам. А кому посмотреть на танец ее дано, тот забудет, как в чашах танцует, пенясь, вино. Каждым движеньем она пленяет — от восторга тюрбан с головы слетает! Я о стаде своем забывал — лишь общение с ней богатством своим считал; сглаза боясь, от луны и от солнца ее скрывал; на веселой пирушке о ней молчал. Даже боялся, что ветер ее коснется — и часть аромата ее с ним унесется, что слово о ней предсказатель скажет или молния красоту ее людям покажет.
115
120