После майской блокады Макей уделял большое внимание охране отряда. Кроме часовых, выделялся наряд дозорных, которые ходили от поста к посту. В одну из тёмных, безлунных ночей в дозоре были Миценко и Елозин. Бесшумно продвигались они по известной только им лесной тропе. Вдруг Елозин, схватив за рукав товарища, замер на месте.
— Тс! Слышишь?
Чуткое ухо сибиряка услышало хруст ветки. Оба присели, притаились. Из темноты на них надвигались три человеческие фигуры.
— Стой! Руки вверх! — загремел Елозин, вскидывая автомат, а Миценко для острастки дал поверх голов неизвестных короткую очередь. Те подняли руки. Елозин подошёл к ним и спокойно связал всех за руки.
— Пошли, молодчики, — скомандовал Миценко.
И вот они стоят перед Макеем.
— Ба! — вскричал, усмехаясь, Макей. — Старый знакомый!
Среди двух полицаев стоял Лисковец.
На другой день все трое, как изменники Родины, были расстреляны. Лисковец держался удивительно: ни один мускул не дрогнул на его молодом лице. Он не молил о пощаде, а просто сказал, что «запутался».
В один из ярких августовских дней, когда осень слегка уже коснулась лесов своими жёлтыми красками, в тёмной гущаре сидели Пархомец и Даша.
— Последние дни живём в этом краю. Теперь пойдём на Запад, в Польшу. Вроде как‑то и жаль уходить. Д тебе как, Даша?
— Нам везде будет плохо, — с оттенком грусти ответила девушка, — Зачем это?
— Чего зачем?
— Туда зачем идём? Кругом там чужие.
Пархомец закурил. Синий дымок лёгкими завитушками поплыл в воздухе, цепляясь за трепещущие жёлтые листья осины.
Перед самой войной Пархомец жил в Западной Белоруссии, знает поляков: добрый, приветливый народ.
— Неверно это, Дашок, — начал он горячо. — Простой народ Польши любить нас.
Он улыбнулся и, взяв девушку за плечи, наклонил её к себе. Она доверчиво положила свою голову к нему на плечо и вздохнула. Её чёрные волосы рассыпались и, словно ручейки расплавленной смолы, зазмеились по его зелёной гимнастёрке. Он нагнулся и как‑то снизу заглянул ей в лицо. Солнечный луч света, пробившись сквозь чуть пожелтевшую листву, на миг осветил лицо девушки. «Какая она красивая! Глаза — большие, чёрные. Вот говорят, что чёрные глаза злые…»
— Ты что, Ваня? — смущаясь, спросила девушка, заметив, как пристально изучает он её.
— Красивая ты.
— Даша засмеялась. Сколько уж раз он говорил ей это!
— Ты уже говорил это.
— И без конца буду говорить. Милая! — сказал он шёпотом и, стиснув её, горячо поцеловал в смеющийся пунцовый рот, в котором фарфором блеснули ровные зубы.
— Тс! — сказала она, ласково отталкивая его. — Кто‑то идёт.
Мимо, по узкой лесной тропинке, заложив руки за спину, шёл Макей, — высокий, прямой. В зубах его не было обычной трубки и это так непривычно, что сразу бросилось в глаза. «Словно чего не хватает у него», — подумал каждый. Пархомец и Даша, затаив дыхание, прижались к дереву, загородившись веткой орешника.
Макей увидел парочку. «Кто это? А, Пархомец! Сидите, сидите, не спугну. Воркуют! А где сейчас моя голубка? Сын? Увижу ли?»
Но мысли Макея скоро вернулись к обычным заботам. Тяжёлый и опасный путь впереди. Все ли дойдут до цели? Как довести отряд с наименьшими потерями? Кое–кого придётся оставить: больных, девушек и, конечно, трусов. Столярова и Чупринского брать нельзя — паникёры. Прохоров геройствует, избоченясь в седле, на скаку стреляет в ворои, а по сути дела трус. Ропатинский хоть и земляк, а размазня. Но есть подлинные герои — Миценко, Елозин, Румянцев, Гулеев, Догмарев, Потопейко, группа разведчиков, наконец, коммунисты и комсомольцы. Это — костяк. «Дойдём!» — сказал себе уверенно Макей.
_ Не заметил! — зашептала Даша, переводя дыхание. — Ух!
— И сама чмокнула в щеку Пархомца, словно поздравляя его с чем.
— Какой человек! — мечтательно начал Пархомец. — Ведь груз какой тянет и не жалуется. Какой удар получил и не согнулся. Нельзя, конечно, винить Макеч в разгроме бригады. Это знают все хлопцы и стоят за него горой.
Пархомец вспомнил, что у него сегодня партсобрание. Нужно будет подготовиться.
— Идём, Даша, — сказал он и встал, отряхивая брюки от налипшего сора.
Шли молча. Уж так всегда — перед большой дорогой человеком овладевает непонятная грусть, на сердце отчего‑то становится тоскливо словно от него отрывают что‑то и хочется плакать. Даша стиснула руку юноши.