Лежит Леденцов на нарах, гладит брюхо, топорщит усики и от нечего делать показывает мужикам, как поют на гласы. Всего-то гласов восемь, и любую молитву либо песню можно пропеть на любой из них.
— Вот так. Имеющие уши слышать да слышат:
Получается и впрямь похоже на молитву. Мужики смеются, Харлам совершенно серьезен. Он поднимается на локте и устремляет взор на противоположные нары, на Егора Бережного. Смотрит на него, не мигая.
— А ты, Егор, сможешь? Ну-ка, на пятый глас…
— Что ты, я ведь не псаломщик, — отмахивается Егор и вдруг нарочитым козлетоном поет:
Леденцов от удовольствия трясет гривой.
— Всуе же ты, брате, не пел на клиросе. Зело добро. Только это уж на девятый глас.
— Могу и на двенадцатый, — говорит Егор, отворачиваясь к стене.
Пение надоедает, а сон еще не приходит. Долог зимний вечер. Лесорубы лениво переговариваются о погоде, о дорожных ухабах, которые надо бы заровнять, о волчьих следах слева от буерака, что около развилки дорог. Харлам молчит, глядя в серую пелену застоявшегося у подволоки дыма. Но вот он, выждав паузу, снова подает голос.
— Слыхали, братие, какой со мной однажды случай был?
— Купчиха, поди, водкой угостила, — съязвил кто-то.
Леденцов пропустил это меж ушей, даже не удостоил острослова взглядом.
— Покойник из гроба вставахом, — прогудел он, делая страшные глаза.
Легковерные начали креститься.
— Что ты, Харлам, экое на ночь болтаешь.
— Болтаю? Своими глазами видехом…
— Статочное ли дело, ребята…
— Да что! Покойнику, ему не запретишь, особливо еретику…
— А Митяш, племянник мой, по книгам сказывал, что привидений быть не может, потому загробной жизни нет… Неуж неправду в книгах пишут? — усомнился Егор Бережной.
— В книгах! Пишут! — передразнил Леденцов. — На что книги, когда я сам видел. В ту осень дело было. Еду на Буланке ночной порой через Погост. Сосну разлапистую миновал, около Ушкуйницкого угора пробираюсь. А там дорога крюк дает, вокруг кладбища полверсты, пожалуй, лишних. Чем, думаю, холку кобыле мозолить зря, дай-ко я кладбищем напрямую махну. Тут в ограде пролом, все знают. Вот пробираюсь сквозь ольшаник, а Буланка упирается, прядет ушами. Ну, думаю, непривычная дорога, дурака валяет господня кляча. Подхлестываю слегка. А она идет-идет да и шарахнется. Что за чепуха? И меня мутить начинает. Храбрюсь, на лошадь покрикиваю тихонько, а у самого робость загривок чешет. Тут перед самым проломом в кладбищенской стене кустарник расступился, Буланка как метнется, я еле усидел, натянул поводья, стегаю ее прутом, а она храпит, дрожит вся. Смотрю вперед, и у меня волосья начинают подыматься, картуз на затылке очутился. Между могильных крестов вижу, ребята, из земли идет сияние. Темные клочья вылетают и неслышно падают обратно. На кособоком кресте будто звездочка горит: то потухнет, то опять вспыхнет. Я бормочу про себя: «Свят, свят, свят»… Не знаю, что делать, хоть назад ворочайся. А тут из земли как вылетит матерое, страшное, с таким хлопаньем, ровно сто петухов сразу крыльями замахали. Буланка моя на дыбы, я ухватился за гриву. И вижу: из могилы лезет черный и лохматый…
Лесорубы слушают, затая дыхание. Даже те, кто начинал было всхрапывать, притихли. Харлам понимает дело, не спешит. Поправляет головешки на очаге, почесывается, начинает устилать солому на нарах. Наиболее нетерпеливые не выдерживают.
— Да ты не тяни. Что дальше-то было?
— Дальше-то? — безразлично переспрашивает Харлам, мусолит цигарку, долго прикуривает от уголька. — Дальше я и сам не помню. В сторожке в память пришел, когда святой водой опрыснули…
— Да неуж покойник из могилы вылезал?
Леденцов глядит на парня, видит в его голубых глазах страх и любопытство, отвечает так, будто и сомнений быть не может.