— Гутен морген, гутен таг!
В распахнутой двери показался Харлам Леденцов. Он любил щеголять вывезенными из германского плена, уцелевшими в памяти немецкими словами.
— Гутен морген, гутен таг — бьют по морде, бьют и так, — балагурил Харлам, строя при этом уморительные рожи. Оскаленные крупные зубы блестели в темноте, над ними прыгала бабочка усов. Курчавая шевелюра отливала медью. Схватив еловый чурбак, Харлам подставил его к столу, сел и вытащил из кармана бутылку с красной головкой. Обмяв сургуч, он смачно ударил донышком бутылки по широкой ладони. Пробка вылетела с громким хлопом, отскочила от потолка Ефиму Марковичу в нос. Тот крутнул головой, вызвав смех.
— Братие, пиите от нея вси. Сия есть кровь моя нового завета, — пропел густым баритоном псаломщик, обвел глазами столешницу и продолжал в том же тоне:
— А где же у вас подходящая посуда, братие?
— Да какая же посуда, Харлам, — откликнулся, все еще морщась, Ефим Маркович, — на всю-то братию по капле достанется. Пей сам, а мы тебе подмогнем, станем слюнки глотать…
— О неверные! — возгласил псаломщик и левой рукой вытащил другую бутылку. Тогда кожевники, ухмыляясь, начали вынимать из своих лукошек, корзин, кузовов кружки, чашки, стаканы, расставляя их рядком на столе. С особым тщанием Харлам разлил водку — всем поровну, себе оставил на донышке в бутылке не больше и не меньше, чем другим.
— Вонмем! — рявкнул он и единым духом выплеснул содержимое из бутылки в горло. Остальные не заставили себя ждать. Выпив, стали закусывать кто чем. Харлам, как сморщился после глотка, так и сидел, ждал, глядя на свою братию. Никто не предложил закуски. Тогда он провел рукавом по губам вправо и влево и крякнул.
— Эх, нету такого Христа, как в Канне Галилейской…
Пропустив по одной, собутыльники ждали по второй, но псаломщик не спешил. Он смотрел на кожевников стеклянными глазами филина, в них отражалась зеленая лампадка. Бережному от этого взгляда стало не по себе. Он отвернулся.
— Ничего вы, братие, не знаете, а вас решено ликвидировать как класс, — произнес ровным голосом Леденцов и вдруг взъелся. — Чего сидите, как статуи! Вам говорю: последние деньки доживаете.
Кожевники сначала не могли понять, всерьез он это говорит или валяет дурака. Первым забеспокоился Ефим Маркович.
— Ты, Харлам, уж не лишнее ли перехватил? — ласково спросил он.
— Может, малость и так, — согласился псаломщик. — Тут, милый, без бутылки не разберешься…
Он поставил бутылку на середину стола, придвинулся и наклонился к Ефиму Марковичу так, что почти задел усиками Ефимово ухо, стал говорить гулким шепотом, слышным на всю избу.
— В сельсовете был сегодня. Слышал, про вас толковали. Мол, каюк им скоро придет. Налогом придушить хотят. Да и твердые задания пропишут. А потом…
Он сделал выразительный жест, прижав ноготь к столешнице.
— Поняли, чада мои? Поняли, так давайте по этому поводу выпьем.
Ефим Маркович беспокойно ерзал на лавке. Его белесые глазки совсем разошлись: один глядел на псаломщика, а другой на Бережного.
— Да мы что? Мы же ничего, мы труженики…
Псаломщик захохотал так раскатисто, что с потолка тонкой струйкой посыпался песок.
Наутро Егор встал с тяжелой головой. Скребок валился из рук. Он бросил его, сел на груду кож, свернул толстенную цигарку. Но затянувшись раза два, кинул ее, наступил сапогом. Вышел на чистый воздух, зашагал в гору, к дому. Ефим Маркович удивился неожиданному уходу Егора. Выглянул из дверей сарая, крикнул:
— Ты куда, Егор?
Егор не ответил. Придя домой, он не знал, за что взяться. Постругал черенок для граблей, отложил. Принялся вить веревки — пряди никак не шли ровно, скручивались петлями да узлами. Взял топор, вышел поправлять ворота у санника, чуть не посек ногу, почти насквозь просадил носок у сапога. Плюнул, вернулся в избу и забрался на полати. Параня почувствовала, что муж не в себе, молча наблюдала, как он мается, а спросить не смела. Не очень он ласков с ней, не открывает души.
— Ты бы хоть поел, Егор, — сказала она, осторожно косясь на полати. — Рано заваливаешься. Здоров ли?