— Чего это у нас парень-то бормочет? Уж не порча ли напала на него?
И вот удивительно: пока заученные слова повторялись в одиночестве, все было хорошо. Артисту казалось: он так сыграет роль, что зрители будут если не потрясены, то во всяком случае удивятся его искусству. А как только начиналась репетиция на сцене, и язык деревенел, и ноги переставали свободно шагать, и неизвестно было, куда деть руки. Вот и двигались по скрипящим подмосткам неуклюжие увальни и заики, не знающие, что сказать и как ступить. Митя выходил из себя, ругал всех болванами и бездарью, даже иногда вгорячах вырывалось такое словечко, от которого хватался за волосы. Когда же сам появлялся на сцене, к собственному ужасу, чувствовал, что становился таким же остолопом, как те, кого минуту назад обзывал этим малоприятным прозвищем. В такие моменты казалось, что все, все пропадет и ничего из начатой затеи не выйдет. Хотелось все бросить и признаться в собственной несостоятельности. А бросить-то и нельзя: на потребиловке висит афиша, такая яркая и зазывная, что и тот, кто не хочет идти в клуб, непременно придет. Во всей округе только и разговоров, что о предстоящем спектакле. Соберутся две соседки у колодца и обязательно заговорят о нем:
— Чула? В воскресенье ребята представляться будут.
— Как не чула, только не пойму, чего это…
— А вишь ты, бороды понавяжут, разно по-смешному нарядятся и станут представляться, всем показывать, чего на большой дороге деется.
— А чего там деется?
— Да кто знает. Сказывают, будто, что ли, убивать будут Макорку нашу…
— Спаси Христос! Страсти-то… За что же ее убивать?
— Да кабы я знала. Заслужила, надо быть. Слышь, Митяш, Бережного Ваньки парень, это который живые картины-то кажет, он будто бы убивать хочет…
— Что ты баешь! И парень-то вроде хороший, не буян…
Но вот настал день спектакля. С утра моросил мелкий дождик. Возникло опасение, как бы он не помешал сбору. Однако опасение оказалось напрасным. Задолго до начала, чуть не с полудня, по обочинам разбухших от грязи дорог потянулись к Погосту первые зрители. Тут — толпа парней с неизменной тальянкой и непременными частушками, от которых ушам становится горячо; там — стайка девушек босиком с болтающимися на палочках через плечо полсапожками; а здесь — пробираются в одиночку или небольшими группами степенные землеробы, направившиеся будто в потребиловку, не на спектакль же, конечно. Под вечер появились на пороге бывшего амбара и пожилые женщины. Войдет, остановится у косяка, оглядит все невиданное убранство, поищет глазами, на что бы перекреститься, не найдя, перекрестится так, в угол, на плакат, призывающий помочь голодающим Поволжья.
Сперва на скамейки не садились, жались в сторонке, у стены, потом постепенно стали заполняться и скамейки. Но передние ряды все же так и остались незанятыми, хотя сзади, у входа, была теснота. А за сценой в это время происходило такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Толкались, суетились, вполголоса кричали друг на друга, размалевывали лица сажей и обгорелыми спичками, красили щеки румянистой бумагой, пожертвованной деревенскими модницами, наклеивали носы из хлебного мякиша, рядились кто во что горазд. И внезапно обнаруживалось, что готовый, слегка подсушенный, чтобы не мялся, нос Пашки Пластинина съела кошка. Митя Бережной в суматохе потерял заранее приготовленную бороду из овчинного лоскута. И теперь не знал, что делать. Не выйдешь же играть Егора Мерика с голым и таким почти девически нежным подбородком, черт бы его побрал. Митя перерыл все, что можно перерыть за кулисами, но от этого, конечно, и порядка за сценой не прибавилось, и борода не отросла. Он рвал и метал, кидался на всех и кричал, что к черту со спектаклем, плюнет он и убежит без оглядки. И верно, побежал на улицу, а там в лес за кладбище. Екатерина Ивановна серьезно забеспокоилась. Но он вскоре возвратился с целой охапкой кухты — седого мягкого мха, какой обычно свисает с сучьев старых елей.
— Вот будет борода! Не то, что та, овечья…
— Да ведь Егор Мерик не седой.
— Поседеешь тут с вами.
Наконец все готово. Зазвенел звонок, и занавес раздвинулся. Как играли артисты, судить зрителям. А зрители молчали. Тишина стояла в зале такая, что даже слышно было, как потрескивает фитиль в лампе. Худо ли, хорошо ли действующие лица ходили по сцене, так или иначе жестикулировали, впопад или невпопад подавали реплики. Зрители слышали не столько артистов, сколько суфлеров, но они думали, что так и надо.