— Про власть тут меньше всего заботы, — прервал председатель. — Как не дурак, ежели подкулачником становишься, из Ефимовой лапы глядишь, что глупый мышонок из мышеловки. Я давно ждал случая высказать тебе все, да не приходилось. Затянут они тебя в болото, святые эти, вспомни мое слово. Кабы я тебя не знал с малых лет, и слов тратить не стал бы. И отец твой всю жизнь спину гнул, и братья труженики, и сам ты, знаю я, честный человек. А они тебя опутают, собьют с пути, погубят. Отступись от них, пока не поздно.
Похожий на кряжистый увал, ростом почти на голову выше Синякова, вдвое шире его в плечах, Бережной почувствовал себя перед щупленьким председателем совсем беспомощным, маленьким и хилым. Он слушал, уставив взор на кусок бересты, валявшийся у ног. И чем больше говорил Синяков, тем тошнее становилось Егору. Неужели он такой плохой, самый последний человек? Что он сделал гнусного, чтобы его можно было так поносить? Не воровал, не грабил, по башке никого не стукнул… Улыбнувшись детской улыбкой, он посмотрел на Синякова.
— Ты уж меня с грязью смешал, Федор Иванович. Подкулачником величать начал. Видно, такой я и есть, молчать приходится. Только я бы тебя, товарищ председатель, об одном спросить хотел…
— Спроси-ко…
— А ответишь? Не погнушаешься подкулачником?
Синяков весь сморщился, удерживаясь от смеху.
— Отвечу хоть кулаку. Такая у меня должность, ответственная, — сострил он.
Бережной расстегнул ворот рубахи, снял кепку, сел на пенек. Лохматые волосы зашевелились на ветру. Цигарка свертывалась плохо, вышла какая-то неровная, шишковатая и косая — рыхлая газетная бумага не склеивалась. Зажав в ладонях спичку, Егор долго прикуривал. Синяков ждал.
— Вот скажи ты мне, Федор Иванович, — начал Егор, справившись с цигаркой, — скажи мне истинную правду: зачем мужика притесняют?
Цигарка расклеилась, пришлось снова канителиться с ней, снова прикуривать. Затянувшись, Бережной вопросительно посмотрел на Синякова. Тот стоял, не меняя положения. Только глаза его превратились в щелочки.
— Это что — вопрос подкулачника? — тихо спросил он.
— Пускай…
— Ну, так вот тебе прямой ответ: притесняют кулака. Притесняют и притеснять будут, пока совсем не ликвидируют как класс. Кто такой кулак? Он тот же мужик, да с одной особенностью. Мужик ломает хребет, о своем хозяйстве радеет, семью кормит. Что сказать худого про мужика? А ежели он землишки прихватил излишек, меленку соорудил, кожевню завел… На него батраки шею гнут, а он барыши считает. Да еще норовит обдурить того, кто попроще. И тебя же укорит, что ты его хлеб ешь. Кулак тот, у кого брюхо ненасытное, глаза завидущие, руки загребущие и кто норовит чужим соком питаться. Все одно, что паук…
Синяков умолк, наблюдая за Егором. Тот сидел с неподвижным лицом.
— И мы того паука изведем! — жестко сказал Синяков, сжав кулак. — Не дадим ему из нас соки тянуть.
Егор не отозвался. Он думал. Натужно, медленно думал он, ища своих путей мыслям, не желая подчиняться постороннему, хотя и ясному подсказу.
— Допустим, паук, ладно, — размышлял он вслух. — Прихлопнете его как класс. Дородно. А ежели другой появится? А за другим третий.
— Ты, братец, ловко соображаешь! — обрадовался Синяков. — Так и есть. Другой появится и третий. За белоглазым Ефимом, чем черт не шутит, потянется Егор. Дай только ему волю. В том-то и дело, чтобы не дать отрасти у Егора паучьим лапам.
— Обломать батогом их, — сквозь зубы пошутил Егор.
— Обломать-то не загвоздка, — задумчиво произнес Синяков. — Обломать всегда можно. Труднее сделать, чтоб не было у Егора нужды в паучьих лапах.
— Заморить его и все тут.
— Эх, Бережной, Бережной! Хороший бы ты мужик, да сидит в тебе какой-то червячок, не пойму я…
Синяков поднял с травы Егорову кепку, нахлобучил на лохматую голову, прижал ладонью.
— Пойдем-ка домой, хватит, поспорили… Ты вот что, на меня можешь сердиться или нет, а я тебе правду-матку режу, потому добра тебе хочу. Подумай и насчет паука-кулака и насчет подкулачника…
— Подумаю, — согласился Егор, — подумаю. Только как же у тебя выходит, председатель, не соображу: кулаков ты порешить хочешь, храбрости хватает, а у своей Анфисы по крашеному полу на носочках танцуешь. Кулак-то ведь не Анфиса…
Синяков захохотал так, что в чаще березника тяжело захлопала крыльями вспугнутая птица.
— Что верно, то верно. Анфиса не кулак, а того и гляди, еще похуже будет…
Славное на севере бабье лето с его сухими солнечными днями, с его теплыми ночами, такими темными, что кажется, будто ты потерял глаза. За эти ночи и любо оно парням и девушкам. До глухой полуночи звенят голосистые песни где-нибудь за гумнами, у ближней околицы. Взвизгивают тальянки, раздается смех, а ежели прислушаться, то можно уловить и звуки, отдаленно похожие на хлопок ладонью по воде. Даже самой недогадливой старухе понятно, что это такое. А особенную прелесть ночей бабьего лета составляет старый обычай веять бабку. Митя очень его любил. Недаром он приехал домой к той поре, когда парни один другому весть подают: костра готова, сегодня будем бабку веять.