Она все равно не очень поняла.
— Ну ладно, пущай. Вроде потребиловки, значит… Так вот, поступил Сима-то. Что поделаешь, жить надо, — пригорюнилась бывшая попадья.
— Как не надо, — поддержала ее Платонида. — Проживем. Кончится наказанье божие… Господь не даст погибнуть рабам своим… Надо только не забывать всевышнего, в трудах и муках помнить его заветы. Так ли, батюшка?
Евстолий перебирал бороду пальцами, склонив головку и потряхивая ею в такт Платонидиным словам. Платонида говорила негромко, но с большим жаром и благочестием в голосе. Она посокрушалась, что церковь разрушена и ее уже не восстановишь, но тут же сделала бодрое заключение: и без церкви можно веровать в бога, и без церкви можно молиться. Однако без священника нельзя, он нужен.
— Ты бы, батюшка, не ронял свой сан, служил бы… В приходе-то тебя знают и любят. И духом ты светел, и нравом ты мягок, и ликом ты настоящий служитель божий, — стала Платонида улещать бывшего попа. — Почто тебе дрова колоть? Возглашай ты в алтаре осанну и аллилуйю.
Евстолий слушал молча, только быстрые его глазки беспокойно бегали. Платонида собрала все свои проповеднические способности. Она сыпала словами из священного писания, ссылалась на авторитеты пророков и святителей, то подливала елей, то стращала гневом божиим, то прельщала земными выгодами. Бывший поп молчал. Тогда Платонида обратилась за помощью к попадье.
— Ты-то, матушка, как соображаешь умом? Скажи-ко…
— А и вправду, чего молчишь, отец! Так и будешь хрястать дрова? Вишь, люди хорошие говорят: служить можно…
Евстолий вздохнул, почесал за лопаткой, еще вздохнул и с виноватым видом посмотрел на супружницу.
— Не встревай уж, мать. Не архиерей ты, чтобы попом ставить…
Он отхлебнул из кружки добрый глоток чаю, подождал, когда растает сахар во рту, проглотил чай, обратился к Платониде.
— А я владыке сказал: «Снимайте сан, не снимайте, а служить я не могу. Храм божий порушен, крест священнический не удержал я в руках. Какой я священнослужитель?» Владыка не гневался, он только заплакал…
У Платониды глаза стали жесткими. Она перевернула вверх дном чашку, положила на донышко огрызок сахара, поклонилась Густеньке, сказав: «Спасибо». Встала и выпятилась из-за стола.
— Не обессудьте за беспокойство, отец Евстолий…
В ее голосе не было уже ни елея, ни меда. Прямая, негнущаяся, она двинулась к дверям. У порога остановилась и обернулась.
— Ты, батюшка, все же в сане, спрошу. Как думаешь, можно облечь саном Харлама? Дай-кось на это благословение…
Евстолий опять почесал лопатку, как-то неопределенно хмыкнул:
— Да что… от псаломщика до дьякона один шаг… чего же…
В это время дверь открылась, и вошел Сима. Платонида закивала ему.
— Вот бы нам такого батюшку, молодого, славного…
Сима посмотрел на нее непонимающе. Она разъяснила.
— Иди-ка, Симочка, в священники. Твой родитель уж стар становится.
Сима покраснел и, заикаясь, ответил:
— В п-п-опы? Нет, в п-п-опы не гожусь…
Синяков вернулся из лесу простудившийся, голодный. Не ждал он жениной ласки, давно привык к равнодушным встречам, а все же свет в кухонном окошке словно бы пригрел иззябшее сердце. Крыльцо еще было не заперто, видать, Анфиса спать не собиралась Она сидела в кухне и вышивала по канве.
— Долго ты, супруга дорогая, не спишь.
— А тебя ждала, драгоценный муженек, глаза все высмотрела, — бойко ответила Анфиса.
Пока Федор Иванович раздевался, Анфиса разожгла самовар, нарезала хлеба, принесла соленых рыжиков. Пошарила в кухонном шкафу, захлопнула его, повертелась около стола, оправила скатерть, опять подошла к шкафу, постояла в нерешительности и, наконец, извлекла бутылку с красненькой головкой. Синяков расширил глаза.
— Это что еще за фокус?
— Какой же фокус, Феденька? — масленистым голосом залебезила жена. — Думаю, с дороги-то он прозябнет, припасу для сугреву… Нешто плохо, Федя?
Муж изумился такой заботе супруги и умилился ее нежданной лаской, а в общем он был не против малость согреться.
— Коли так, придется попробовать. Давай-ко, держи… Со встречей…
Анфиса не терпела водки, бывало, даже на праздники и то не без труда приходилось уламывать ее купить сороковку. Федор Иванович не узнавал жены. Рюмку она проглотила резво, поморщилась в меру и, что особенно удивительно, закусила умело, с полным знанием техники. После рюмки она чуточку разомлела, подсела к мужу и стала ласкаться, чего, кажется, не бывало с тех пор, как прошел медовый месяц. Синяков тоже размяк, смотрел на нее начинающими соловеть глазами и думал: «Чем плоха моя Анфиса? Ей-богу, баба хоть куда… Волосы — лен, щеки — яблочки, глаза, что тебе вода в «кваснике», ишь, брызжут, светлые…»