Хавелаар на мгновение остановился. Чтобы представить себе, какое впечатление производила его речь, надо было его слышать и видеть. Когда он упомянул о своем ребенке, в голосе его зазвучало нечто настолько нежное, настолько трогательное, что невольно хотелось спросить: «А где же этот малютка? Дайте мне поцеловать ребенка, который побуждает своего отца говорить так, как он только что говорил!..»
Но когда вскоре после этого он перешел к вопросам: почему Лебак беден, почему так много жителей покидают родные места, в его речи зазвучало что-то напоминавшее звук, который производит бурав, когда его с силой ввинчивают в твердое дерево. И, однако, он говорил негромко, и не делал особых ударений на отдельных словах, и даже было что-то монотонное в его голосе, но, намеренно или случайно, именно эта монотонность усиливала воздействие его слов на слушателей.
Его образы, всегда заимствуемые из окружающей жизни, были для него действительно вспомогательным средством, делавшим более понятным то, что он хотел сказать, а не докучливыми привесками, которые, как это часто случается, лишь отягощают фразы ораторов, не прибавляя ни малейшей ясности к представлению о том предмете, о котором идет речь.
В настоящее время уже никого не коробит фальшь сравнения: «сильный, как лев». Но тот, кто первым употребил в Европе это сравнение, лишь обнаружил, что оно почерпнуто им не из вдохновенной поэзии образов, заставившей его выразиться именно так, а не иначе, но просто-напросто позаимствовал это общее место из какой-нибудь книги, может быть из библии, где речь шла про льва. Ни ему самому и никому из его слушателей не представлялось случая видеть воочию силу льва, и потому понятие об этой силе скорее следовало бы им дать, сравнив льва с кем-нибудь, чья сила им хорошо известна, а не наоборот.
Несомненно, Хавелаар был настоящим поэтом; когда он говорил о нагорных рисовых полях, он устремлял свой взор через открытую сторону галереи и действительно видел эти поля; когда он говорил о дереве, которое спрашивает о человеке, некогда ребенком игравшим у его корней, это дерево действительно жило в его воображении и представлении его слушателей и действительно искало взглядом исчезнувших жителей Лебака. Он ничего не выдумывал. Он слышал речь дерева, и ему казалось, что он лишь повторяет то, что так ясно возникло перед его поэтическим воображением.
Если бы кто-нибудь высказал предположение, что непосредственность в манере Хавелаара говорить не так уж бесспорна и что в стиле своей речи он подражает пророкам Ветхого завета, я напомнил бы такому человеку уже однажды мною сказанное: да, действительно в минуты вдохновения Хавелаар становился похож на пророка, на провидца! И я думаю, что Хавелаар, долго живший на лоне дикой природы, среди лесов и гор, проникнувшийся поэтической атмосферой Востока, наверное бы не мог говорить иначе, даже если бы никогда и не читал ни единой вдохновенной строки из Ветхого завета.
Уже в стихотворении, написанном им в молодости на вершине Салека (один из великанов, но не самый высокий, в горах Преангера), читаем мы строфы, в которых глубокое религиозное чувство находит отклик в раскатах грома:
Молиться легче мне на выси горной,
Где я душою ближе к небесам,
Где сам господь возвел нерукотворный,
Людской стопой не оскверненный храм.
И здесь, среди вершин и скал зубчатых,
Склоняюсь пред незримым алтарем.
Мою хвалу творцу в своих раскатах
За мной, как эхо, повторяет гром.
И разве не ясно, что ему никогда бы не написать последней строки, как она у него написана, если бы и в самом деле он не слышал раскатов божьего грома в горах, откликавшегося на слова его молитвы?
(Фриц говорит: алтарем и гром — плохая рифма. По-видимому, Шальман и стихи-то как следует писать не умеет! Правда, данное стихотворение написано им еще в молодости. Б. Дрогстоппель.)
И, однако, Хавелаар не любил стихов. Он называл их «противными путами», и если его просили что-нибудь продекламировать из своих творений, он доставлял себе удовольствие испортить собственное же произведение, то ли начиная читать его тоном, делавшим стихи смешными, то ли — вдруг и в самом патетическом месте — прерывая чтение и вставляя какую-нибудь шутку, что всегда производило на слушателей неприятное впечатление, но что для него самого являлось не чем иным, как злой насмешкой над несоответствием между «противными путами» и вольным порывом его души, которой в путах этих было тесно.