Я не стану распространяться об отвратительном лицемерии гуманно звучащих постановлений и должностной присяги, которые защищают яванцев от произвола... на бумаге, и прошу читателя вспомнить, что когда Хавелаар произносил эту присягу, можно было подумать, что он делал это недостаточно внимательно. Сейчас я хочу только указать на исключительную трудность положения человека, которого побуждает выполнять свой долг нечто гораздо более сильное, чем произнесение словесной формулы.
А для Хавелаара это положение было тем труднее, что, в противоположность острому уму, характер у него был мягкий. Ему приходилось поэтому бороться не только с внешними препятствиями, — он должен был преодолевать также врага, таившегося в его собственном сердце. Он не мог видеть страдания, не страдая сам. Он рассказывал Дюклари и Фербрюгге, как в молодости он увлекался дуэлями на шпагах, — и это была правда, — но он умолчал, что, нанеся противнику рану, он плакал и ухаживал, как сестра милосердия, за бывшим врагом, пока тот не выздоравливал. Я мог бы рассказать, как в Натале он взял к себе в дом каторжника, который стрелял в него, ласково поговорил с ним, накормил его и даровал ему еще в довершение всего свободу, — и это потому, что озлобление осужденного было вызвано, по его словам, несоразмерно строгим приговором. Его доброта обыкновенно либо не признавалась, либо осмеивалась. Не признавали ее те, кто не умел разглядеть в нем ум и сердце. Смешною же считали ее те, которые не понимали, как разумный человек может заботиться о спасении мухи, попавшей в паутину. Не признавать его доброту или находить ее смешною могли все, но только не Тина, которой не раз приходилось слышать его слова возмущения о «глупых тварях». обреченных на страдания, и о «глупой природе», этих «тварей» создавшей.
Был еще один способ низвести его с пьедестала, на который волей-неволей возводило его окружение. «Да, говорили, у него глубокая душа, но... есть в нем и какое-то непостоянство». Или: «Он очень умен, но... у него какое-то странное направление ума». Или: «Да, он очень добр, но... он рисуется своей добротой».
Я не стану защищать ни его дух, ни его ум... но сердце?
Бедные маленькие мушки, вы, которых он когда-то спас от паука! Выступите на защиту его сердца от упрека в рисовке! А рисовка ли то была, когда в Натале он бросился в воду у самого устья реки за маленьким щенком (щенка звали Сафо) в страхе, что он утонет или станет жертвой акул, которыми так и кишела река?
Я призываю всех, знавших Хавелаара: свидетельствуйте о его сердце! Все, кто не окоченел еще в холоде и смерти, как некогда спасенные им мухи, или не сгорел в зное экватора. Именно потому призываю я теперь их.
что, заговорив о рисовке, я сам указал им, где зацепить канат, чтобы свалить его с пьедестала, хотя бы и невысокого. Между тем сколько бы пестроты это ни внесло в мой рассказ, я хочу привести стихи, написанные Хавелааром: быть может, эти строки придадут жизненности тем свидетельствам, к которым я только что призывал.
Одно время Макс жил далеко от жены и ребенка. Он принужден был оставить их в Индии, а сам уехал в Германию. Со свойственной ему быстротой восприятия, он овладел языком страны, в которой пробыл всего лишь несколько месяцев. Здесь я приведу строки, написанные Хавелааром по-немецки. Из них явствует, какими тесными узами был он связан со своими близкими, женой и ребенком, находясь далеко от них.
— Дитя, ты слышишь? Бьет девятый час.
Поднялся ветер, воздух холодеет.
Не простудись, — твой лобик весь горит.
Ты целый день без устали резвился.