Выбрать главу

— Я вообще впервые остался один.

Мы посмотрели друг на друга; мы оба вдруг рассмеялись.

— Я тоже, — сказал я.

Август: начало всего.

И на другое утро он сам зашел ко мне, постучал в дверь и оказался вдруг на пороге; и через заднюю, в глухом заборе, калитку мы вышли, как сказано, в лес; и в лесу уже пахло грибами, осенью, горькой прелью, влажной землею; и вот: поляна, прогалина; туман над поляной; тропинка, терявшаяся в траве; тихий зов, нежный оклик, безмолвный призыв.

— И чего же они хотят от нас, эти деревья, кусты, эти осины, орешник?.. А ведь чего-то они хотят от нас, чего-то им надобно.

Мы вновь посмотрели друг на друга, я помню; мы оба остановились, на краю поляны, в лесу.

— Чего же, чего же они хотят? Ты знаешь? Вот и я не знаю, — сказал он.

И вот: еще поляна, другая прогалина; и через поляну, вдали — дерево, дуб, с раздвоенным внизу стволом; и затем — мы повернули направо — просека, прямая и ровная, сужавшаяся в сумрачной дымке; еловый лес и сосновый; мох и папоротник; гулкое эхо.

— Как будто впервые все это.

— Как будто впервые.

Да, август, август, начало всего.

И еще я вспоминаю какой-то, чуть более светлый, чем все остальные, — с внезапными проблесками, разрывами облаков, — смутно-дымчатый, серый, но вдруг как будто яснеющий, тающий, уже почти готовый раскрыться, — и все-таки скрывающий, прячущий свое сияние день, — и как мы шли с ним по той, уже много раз упомянутой, с выступавшими из земли корнями и мокрой травою тропинке, которая, краем леса, выводила, как сказано, к станции: по той же самой, значит, тропинке, по которой нам предстояло идти с ним впоследствии, много позже, повернув обратно, проваливаясь в снег, в темноте: мы не знали, конечно, мы и не догадывались об этом… и мы не свернули к станции; мы пошли, я помню, направо, вдоль железной дороги; и вошли, наконец, в березовую, всю в просветах, проблесках редкую рощу; и что-то мерцало, сияло за облаками, туманной завесой; и белые, в темных крапинах, стволы застывших берез как будто отражали, чуть-чуть приглушая его, нам невидимое сияние; и он, Макс, ушел, я помню, вперед; и уходил все дальше, все дальше, теряясь среди деревьев, в трепещущем воздухе; вновь появляясь; и я смотрел ему вслед, не в силах справиться с изумленьем, волненьем, прислушиваясь к призыву, думая об ответе; и в конце концов догнал его, Макса; и он вдруг сказал мне, я помню, что это его последнее лето — здесь, и что вообще начинается, быть может, какая-то, совсем другая, наверное, жизнь; и вдруг остановился; я тоже.

Там были, я помню, березовые, осиновые, с уже потемневшими краями, кругами волокон, но еще пахнущие древесиной, опилками бревна; черное пятно от костра; остатки золы, прибитой дождем.

— Спички? Спички у меня есть.

И не в силах загореться, мокрый хворост, собранный нами, трещал, дымил, гас; сворачиваясь, вспыхивала берёста; еловая ветка, которую я бросил в костер, чадила, шипела, трещала; запах дыма смешивался с запахом леса. И глядя в огонь, он снова заговорил со мною о будущем, и о том, что мы будем делать с ним через месяц, через год, через два; и вдруг замолчал, улыбнулся; пожал плечами; длинной, кем-то когда-то оструганной и с одного конца уже обгоревшей, разумеется, палкой поворошил, я помню, в огне; и подняв голову, посмотрел — я тоже — на медленно, медленно, в мерцающем небе, среди редких ветвей, желтых листьев, исчезавший, терявшийся дым.

— Да, ответить, ответить… как же: ответить?..

И были еще, конечно, какие-то — я уже не помню их — дни; и последний, темный и пасмурный, опять темный, совсем пасмурный день; и в этот день мы встретились, я помню, у Макса; и дошли до станции, до магазина у станции; и магазин, у станции, оказался закрыт, замок висел на двери; и предложив мне — раз так — сходить в другой, дальний магазин, у шоссе, Макс, я помню — подожди, подожди-ка — пошел, по мокрой траве, к той, в задах магазина, заколоченной, в чем тут же и убедились мы, двери, где был некогда вход — в уже упомянутое: им, Максом — а значит, и мною: на этих страницах — кино. Там показывали, в самом деле, кино: в другие годы: в маленьком, с белыми стенами и фанерными, очень старыми, всегда скрипевшими креслами, зале; теперь, в августе — то ли потому, что поселок опустел, все разъехались, то ли еще по какой-то, неведомой нам причине — никакого кино здесь, во всяком случае, не было; дверь была заколочена; и мы стояли, молча, в мокрой траве, под мелким дождем; и отъезжая от станции, промелькнул за деревьями поезд; и кто-то проехал на велосипеде, в плаще с закрывавшим лицо капюшоном, по асфальтовой, от магазина к станции ведущей дорожке; и он, Макс, вдруг улыбнувшись, сказал мне, что была ведь… была ведь и другая дверь, всегда запертая, с другой стороны; и я сказал, была, была, кажется; и мы обошли магазин, я очень хорошо это помню; и та, другая, действительно, дверь на сей раз оказалась почему-то незапертой; простая палка просунута была между ручек, ржавых скоб, припаянных к створкам; мы вытащили ее — дверь распахнулась; сырым холодом пахнуло на нас; и едва освещенный темным, серым и пасмурным светом, проникавшим сквозь открытую дверь, ложившимся на пол, зал был таким же, каким был он и в прошлом, и в позапрошлом году, — совсем, совсем маленьким, — с теми же, фанерными, креслами, — белыми, вымазанными известкою стенами, — и тремя окнами, забранными все той же, черной, плотной и пыльной, не пропускавшей света материей… и тускло, серою белизною, отсвечивал, я помню, экран; и было, конечно, то маленькое, квадратное, в глубине зала, над последним рядом, окошко, откуда, пробиваясь сквозь темноту, выходил некогда длинный, желтый, понемногу расширявшийся луч стрекотавшего, за стеной, аппарата; и откуда теперь, вдруг, послышался резкий, стрекочущий, щелкающий, испуганно-радостный щебет какой-то, невидимой, птицы; удары клюва; шум крыльев; и Макс, прислушиваясь, подошел к окошку, привстал на цыпочки, обернулся; и пошел обратно, к экрану; и вновь обернулся; и сказал мне, что — вот, все это мы видим в последний раз… наверное; может быть… в последний раз, как будто впервые.