— Вы правы, — сказал Алексей Иванович.
— Простите? — сказал Макс (как некогда…).
— Вы правы… конечно. Но и я тоже прав. И значит… что же? И значит, — говорил Алексей Иванович (своими спокойно-удивленными глазами тоже глядя, разумеется, на море…) — и значит, с одной стороны, стремиться ни к чему нельзя… и всякое стремленье… вы правы… отрывает нас от того, что есть… по крайней мере, от того, что есть… в нас же… от неизбежно-случайного и в случайности своей неизбежного… перевернем, в самом деле, эти… очаровательные понятия… от нам неподвластного и для нас неожиданного… от нас самих, — с внезапной улыбкой. — Но и не стремиться тоже нельзя… и если отказаться от стремлений, во всяком случае от стараний, усилий, то все, конечно, развалится, распадется и спутается…
Тихо и медленно говорил он: уже как будто не к Максу: непонятно к кому обращаясь.
— И… значит: что же? И значит, остается лишь принять это… противоречие. Разрешить его невозможно. Но принять его… как простую данность, если угодно. Там, за ним и по ту его сторону, открывается, быть может, что-то… иное. А… — все с той же улыбкой, — что вы скажете… о вот этом моем рассуждении?
— Занятное рассуждение, — сказал Макс (рассмеявшись…).
А между тем, оно лишь вчуже занимало его: и как если бы, отдав ему должное и приняв его к сведению, он смотрел на него: откуда-то: давным-давно, на полшага отойдя — от всех рассуждений.
И после — весьма долго длившейся паузы, Алексей Иванович, встав со скамейки, предложил ему, то есть Максу, раз уж они вышли на море, еще немного, вдоль моря, пройтись… они пошли, конечно, в мою — если угодно, в его, Максову, — сторону, к тому дальнему, разумеется, мысу, за которым — теперь он знал это — была, есть еще одна бухта, в бухте же, между вот этим, бесконечно-далеким, но все-таки видимым, и еще одним, уже невидимым, разумеется, мысом…
— Вы долго жили там? — спросил Макс.
— Нет… две недели.
Там жили, как выяснилось, в то лето, шесть лет назад, его, Алексея Ивановича, — Макс не знал их, я, по ту сторону моей истории, знал, и даже довольно хорошо знал — знакомые: к ним-то и приезжал он, как выяснилось, тогда, когда-то, шесть лет назад.
— Шесть лет назад, — сказал Макс. — Что же было… шесть лет назад?.. Ах, конечно… конечно…
Там ничего, наверное, не изменилось с тех пор (говорил Алексей Иванович…). Магазин? Да, магазин уже был, у шоссе. Причал и бревна? Причал уже был разрушен. Мансарда? Мансарда была такой же… да, с той же лестницей… и с тем же запахом: хвои, смолы.
Он же, Макс, глядя на море и думая, конечно, о том, что было… шесть лет назад, вместе с тем и в то же самое время вспоминал, наверное, тот, какой-то, не последний, но как бы последний вечер того, не шесть, но два года назад, соответственно, лета, когда он шел вот здесь, вот по этому берегу, вместе… А что если позвонить в Ригу Ингмару, Хельге? — подумал он. У него не было их телефона. Позвонить Фридриху? Он не хотел звонить Фридриху. Он мог позвонить ему. Да, позвонить ему, думал он, узнать их телефон у него, ее телефон у них… почему нет, в самом деле?..
— И в конце концов, Алексей Иванович, что можем мы друг другу сказать? Все, что мы говорим, всегда, увы, приблизительно. Только то, что приходит само и само говорит о себе… только оно безусловно.
— Ага… вот видите.
— Оно тоже… случайно.
Алексей Иванович (в свою очередь…) рассмеялся.
Я несколько раз, за все эти годы, мною здесь прожитые, — прошлым летом, позапрошлым летом, к примеру, — всегда летом, конечно, — и всякий раз уходя после первого отделения, на последнем, без пяти минут десять, автобусе возвращаясь домой, — бывал в этом зале, где он, Макс, в первый и, насколько мне известно, единственный раз оказался в тот вечер, — в этом открытом, действительно, зале, с поднимающимися друг над другом рядами скамеек, узких и длинных, изгородью, увитой плющом, отделяющей его от улицы, от парка, к нему примыкающего, с деревянной (кажется; я ни разу не подходил к ней…) раковиною в глубине сцены, внизу. То была ему, Максу, совсем незнакомая музыка (мир названий… еще раз…); шум прибоя, плеск волн слышался сквозь нее; Макс, сидя рядом с Алексеем Ивановичем, поднимая голову, видел еще не гаснущее, еще почти не вечернее небо над далекими соснами, облака, уже затихающие… нет, подумал он вдруг, он не будет звонить Фридриху; он подождет; никто не знает, что может случиться; все может случиться; все возможно; все правильно. И потом уже ни о чем, конечно, не думал, отдаваясь этому тонкому, легкому… я знаю, что он слушал в тот вечер… да, тоже, державшему его, разумеется, и вместе с тем как будто превышавшему себя самое настоящему, с его медленным нарастанием, постепенным сгущением, вдруг опять разрежавшимся, разрешавшимся… движенью во времени, круженью в пространстве. И еще только начинало смеркаться, когда, простившись с Алексеем Ивановичем, пошел он к станции, сел в электричку; когда садился в автобус, смеркалось. Автобус, поплутав немного по улицам, выехал, как и следовало ожидать, на шоссе: и очень быстро, опять-таки, не заботясь о встречных машинах (их опять — почти не было…) полетел, помчался — во вдруг распахнувшееся над полянами и полями, над соснами и перелесками небо, еще расчерченное, разумеется, розовыми, красными отсветами, наполовину охваченное закатом, понемногу, над полянами и полями бледневшим, впереди и прямо напротив сгущавшимся. И все, конечно же, затихало, замирало вокруг; темнело и отворачивалось: и чем дальше ехал он, Макс, тем более удивительной казалась ему дорога… и уже как будто не тем, уже знакомым ему шоссе, но: какой-то дорогой, просто дорогой, вообще дорогой, неизвестно куда… и впереди, и прямо напротив по-прежнему был закат, с отдельными, в глубине его, растянутыми, застывшими облаками, с мгновенными и призрачными провалами: в сизый сумрак, в лиловый и фиолетовый мрак… и он все ехал, ехал и ехал, уже сам не зная, как долго он едет; и проехал, вполне неожиданно, соседнюю, почти невидимую, конечно, деревню; и через пять, неподсчитанных им километров оказался вдруг на остановке, один, и… автобус отъехал, звук замер… и словно вдруг выброшенный откуда-то, словно брошенный вдруг куда-то, как некогда.