— И знаешь, — сказал он мне как-то, — если вдруг, на полной скорости, остановиться, тогда после ветра, шума, стука и скрипа наступает вдруг такая пронзительная, поразительная, почти осязаемая тишина…
Мы так и сделали: на том, третьем, я очень хорошо это помню, от мельницы к морю, шоссе; и вот, действительно, после ветра, шума, движения, возбуждения, стука и скрипа, наступила, опустилась, сгустилась: поразительная, почти осязаемая, пронзительная, безмерная тишина; и мы стояли, прислушиваясь; и он, Макс, с перекинутой через раму велосипеда ногою, и я сам, переводя дух, замерев: долго, очень долго стояли мы так: и глядя, конечно, на ту, уже и только что отмеченную мною на карте, между двумя перелесками, во все стороны раскинувшую свои тонкие, быстрые, отделенные друг от друга, мгновенными росчерками прочерченные в воздухе ветви, сосну, синий лес за поляной…
— Но знаешь, — сказал он в другой раз, — есть еще мгновения тишины, вполне удивительной. Между двумя волнами, на море… и даже при очень сильном ветре, — сказал он.
Я не знал этого; я знаю: теперь; вновь и вновь, выходя на море, пытаюсь я поймать эту краткую, крошечную, едва уловимую паузу, это мгновение тишины, в самом деле, когда одна волна уже отступила, другая уже подступает, и уже готова упасть, и — не падает, не падает, медлит… затем, как будто не выдерживая своей собственной тяжести, перехлестывая через свой собственный край, обрывается, ударяется о песок, отступает… и вот опять, между нею и следующей, уже подступающей, эта, и даже при сильном ветре, краткая, совсем краткая пауза, эта как бы задержка падения, задержка дыхания: в чарующем промежутке, между вдохом и выдохом…
А были, были, как сказано, — и бывают, конечно, по-прежнему, — дни очень сильного ветра, такого ветра, что все билось: в испуге, трепетало: в тревоге, и все листья всех кустов, всех деревьев поворачивались своей обычно невидимой, светлой, другой стороною; и ни о каких поездках не могло быть, конечно, и речи; зато очень теплой и всякий раз неожиданно теплой, теплее воздуха, оказывалась, или казалась, вода, почти до сосен заливавшая берег; и огромные, приходившие друг за другом, но все-таки, всякий раз, чудесной паузой и мгновенной задержкой друг от друга отделенные волны сбивали с ног, меня, Макса, захлестывали, поднимали, бросали… и войти в воду было легче, чем выйти; выходить не хотелось; куда-то в сторону относил нас прибой; совсем далеко от спрятанных за кустами колкой травы полотенец выходили мы на берег; бежали к ним, на бегу согреваясь; на ветру замирая… вечером же отсвечивало все это розовым, красным; сизым, серым, зеленым; ярко-красным, яростно-розовым… И бывали, напротив, совсем жаркие, душные, неподвижные дни, с бессильно повисшим над морем, одним-единственным каким-нибудь облаком, безмолвным его отражением; и дни густого, сплошного, темно-белого или, может быть, сверкающе-белого, сверху, но невидимым солнцем освещенного, пронизанного тумана; и снова ясные, жаркие; прохладные, ясные дни; по утрам, просыпаясь, я видел, в окне, за окном, косые тени деревьев, росу, блестевшую на траве; однажды, совсем рано проснувшись, вышел из дому, поднялся на дюну, остановился: и глядя, разумеется, на море, за соснами, выше сосен, в мерцаньях и отблесках, подумал, я помню, что вот сейчас, выкупавшись, я вернусь домой и начну писать просто-напросто, с начала, с первой страницы… и затем вдруг увидел его, Макса, на берегу: скинув рубашку, сняв брюки, вошел он, вздрогнув, в еще вполне ледяную, разумеется, воду; среди отблесков и мерцаний исчез; опять появился.