Вот письмо, сегодня утром полученное мною от Сони.
Сколько лет мы не виделись? — пишет она среди прочего. Я считаю, я путаюсь в счете… И сколько лет мы еще не увидимся? Год? Больше года? Ты дошел уже почти до конца, пишешь ты? Ты собираешься начать все сначала? Ну что же…
А здесь уже почти осень, в городе, желтые листья. И я встречалась вчера с Алексеем Ивановичем, и мы очень долго говорили с ним о тебе.
Макс тоже о тебе спрашивает? Макс? Вот именно: Макс.
Знаешь ли, где он теперь? Он просил не говорить тебе этого. Ты сам догадываешься, быть может.
Я догадываюсь, конечно.
И я по-прежнему, все так же и как все эти годы, занимаю, конечно, свою, каждое утро, позицию; и все стихает вокруг; смолкает во мне; и даже шум волн, крик чаек тут же снова сливается с окружающей меня тишиною…
Мы возвратились, значит, в Москву, в этот, еще и в последний, в предпоследний раз, быть может, таинственный, огромный, невероятный, самый странный на свете город: и когда мы возвратились в Москву, наступило, сразу же, позднее, совсем позднее время, решительной и резкой чертою отделенное от всех предыдущих.
Уже все было ясно, с чего, где… но, как сказано и нарушим снова запрет, я должен был — простейшая форма зависимости — подумать о заработках: каких же? Я придумал каких; я сделал несколько переводов; я написал кое-что, откровенно прибыльное, так скажем; я не рассчитывал, разумеется, что денег, мной заработанных, хватит мне для решения важнейшей задачи.
(Их не хватило, конечно; решение ее затянулось; оно было бы вообще, наверное, невозможным, во всяком случае здесь, не будь той, весьма скромной, впрочем, поддержки, которую, все эти годы, оказывали, и продолжают оказывать мне, за что я им весьма, конечно же, благодарен, неслучайные, еще и в последний раз, персонажи моей, в последний, в предпоследний раз, может быть, жизни…)
Я был очень занят, как бы то ни было, и с Максом — в свою очередь заканчивавшим свою, так называемую, учебу — мы почти, я помню, не виделись.
Мы оба виделись с Соней; она жила, как выяснилось и как сказано, совсем недалеко от тех мест, где жил я, в старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части города, в двумя полукружиями во двор, до тех пор мне неведомый, фасадом же, с тремя колоннами, в очень и очень хорошо знакомый мне переулок выходившем и до сих пор выходящем, наверное, доме.
Я познакомил ее с Алексеем Ивановичем; я все рассказал ей: поздно вечером, у меня дома: в той же комнате, следовательно, где когда-то, давным-давно, все рассказал я — Вере.
И это был уже, я помню, октябрь, конец октября; и были желтые листья по краям мостовых, мокрым блеском отсвечивавшие на мокром асфальте, и редкие звезды над темными крышами, и прозрачные отсветы в тонком, тающем небе.
И затем выпал снег, и листья исчезли, и Макс, с которым я почти не встречался, но пару раз все-таки встретился, сказал мне как-то и между прочим, что — вот, на днях, видел он, вполне мельком и совершенно случайно, хозяев той дачи, которую когда-то снимали его, нарушим запрет и скажем снова, родители, и…
— Что же? — спросил я.
— Нет, ничего, — сказал он. — Так, ничего…
И еще я вспоминаю один разговор с Алексеем Ивановичем, в середине зимы и в его, Алексея Ивановича, во двор и настежь распахнутой по-прежнему комнате.
— Значит, скоро вы уезжаете?
— Да, уже скоро.
— Все это очень, вообще, интересно. Но самое интересное, конечно, что будет потом.
— Когда — потом? — спросил я.
— Ну, потом… потом, после романа.
— Ах, вот этого я не знаю, — сказал я. — Вот этого я совсем не могу представить себе. Но что-то должно быть… иное… в жизни, — сказал я. — Иное время, иное пространство…
— Я тоже так думаю.
Но еще все было так же, конечно; и в этом, по самой природе и самой сути своей зимнем городе была, в известном смысле последняя, лишь походя, но все-таки отмечаемая мною на карте зима; последняя зима в этом городе; и значит, сугробы; значит, ранние сумерки; фонари и снежинки; карнизы, обведенные снегом… и лишь в самом конце ее, в начале весны, я, решившись и закончив последний, опять-таки, самый трудный, я помню, очень долго не дававшийся мне перевод, отправился, вместе с Соней, зашедшей ко мне в тот день, на вокзал, где, в кассе и почему-то смеясь, к удивлению кассирши, купили мы — на через неделю (как сказала Соня…) билет: один билет: на поезд и для меня.
И эту последнюю неделю провел я, конечно, прощаясь, блуждая по городу; и в последний, весенний, с внезапными порывами ветра, внезапным снегом и солнцем, столь же внезапным, с легкими, быстрыми, улетающими сквозь снег и уже морскими какими-то облаками, ясный, путаный день, у Сони встретился с Максом: впервые, после нашего возвращения в Москву, увидев их, значит, вдвоем… и простившись с ними обоими, вышел, я помню, на первый, с его аллеей, на второй, с его сплетением веток, бульвар; и в конце бульвара спустился в метро; и проехав три… нет, четыре… четыре, разумеется, остановки, оказался на том, третьем, если угодно, бульваре, откуда, сверху, виден был, как сказано, весь, почти весь, может быть, город: крыши и купола… и уже в сумерках зашел, я помню, в театр: на маленькой площади… и уже совсем поздно вечером, в последний раз, к Максу.