Выбрать главу

Когда он уезжал из украинской деревушки, где поправлял свое здоровье, признательные крестьяне высказали желание проводить его до вокзала, до которого было двенадцать верст. Но они выпили столько водки, чтобы утопить свою грусть от расставания, что большая их часть осталась валяться, мертвецки пьяными, на обочине дороги.

Глава 9

Буревестник

Едва Горький устроился в Нижнем Новгороде, как к нему в дом явились жандармы, чтобы арестовать его. Дело оказалось в том, что в полицию попала его фотография с дарственной Афанасьеву, рабочему, с которым Горький имел тесные отношения во времена пребывания в Тифлисе в 1892 году. Сам Афанасьев только что был брошен в тюрьму за распространение нелегальных публикаций. Несмотря на несостоятельность выдвинутых против Горького обвинений, он подвергся тщательному досмотру и был под конвоем препровожден в Тифлис для дознания. В запечатанном пакете жандармы доставили сюда и «улики», более пятисот писем, записей и рукописей. По прибытии в Тифлис, 11 мая 1898 года, обвиняемый был заключен в Метехском замке. В полицейском рапорте на его счет докладывалось: крайне подозрительный; грамотный, хорошо владеет пером; прошел почти всю Россию (по большей части пешком). Один свидетель заявил, что, встретив Пешкова в 1892 году, был поражен его политической неблагонадежностью и что вышеупомянутый Пешков часто с возмущением говорил об эксплуатации рабочих хозяевами. Этих свидетельств было недостаточно, чтобы осудить Горького, поскольку они относились к его пребыванию в Тифлисе в 1892 году, тогда как революционная организация была создана Афанасьевым в 1897 году. Через две недели он был освобожден из заключения. Но хотя среди конфискованных у него бумаг не было найдено ничего компрометирующего, полицейский департамент дал распоряжение усилить наблюдение за ним. Отныне он больше не мог перемещаться по стране, не уведомив жандармерию, а если получал разрешение на переезд, обязан был прибыть на место назначения строго по одобренному маршруту, не имея права останавливаться в дороге, разве только по причине болезни или других непредвиденных обстоятельств.

Из Тифлиса Горький направился в Самару, чтобы пройти курс лечения кумысом. После чего, в августе, вернулся в Нижний Новгород, где его ждали жена и сын. Несмотря на неприятности с жандармерией, он пребывал в веселом расположении духа. Ему стали привычны эти полицейские дрязги! К тому же его писательская карьера обещала быть блестящей. Его первая книга «Очерки и рассказы» только что вышла из печати в Москве. Конечно же, найти издателя ему удалось с большим трудом. Один из них вернул рукопись, сказав, что его издательский дом слишком серьезен, чтобы заниматься сказками, вышедшими в провинциальных газетенках. Следующий, к которому обратился Горький, был так мало уверен в правильности своего решения, что попросил Горького написать предисловие, с тем чтобы придать изданию большую весомость в глазах критики и читающей публики. Горький ответил ему в письме: «Огорчен, что не могу написать предисловия, но – не могу. Пробовал, знаете, но все выходит так, точно я кому-то кулаки показываю и на бой вызываю. А то – как будто я согрешил и слезно каюсь. И, чувствуя, что все это неподходяще, бросил я это дело». Так, поставленный в тупик, издатель сдался.

Каждый из двух томов «Очерков и рассказов» состоял из десятка сказок. Первое издание тиражом в три тысячи экземпляров было так быстро распродано, что были одинаково удивлены и автор, и издатель. Новый язык, которым были написаны эти истории, резкий, нешлифованный, словно пробудил людей от подобия элегантной апатии. Со смерти Достоевского (1881) и Тургенева (1883) на русском литературном пространстве безраздельно царил Толстой.

Он проповедовал подчинение воле Божьей без церкви, ненасилие и возврат к мудрости предков, идеалом которой стал мужик, сосредоточивший в себе все достоинства нации. Рядом с ним Чехов с необычайной тонкостью мазка писал в серых тонах повседневную провинциальную жизнь и мучения совести нерешительных интеллигентов. Но уже новая волна писателей поднялась против этой «социальной» литературы, предпочитая ей литературу свободную, индивидуалистскую, ради искусства, по ту сторону Добра и Зла. Это была школа декадентов-символистов: Федор Сологуб, Брюсов, Бальмонт, Мережковский… Посреди этого болезненного шепота голос Горького прозвучал резко, как труба.

С грубой резкостью слова он изобличал в своих рассказах мещанский дух и восхвалял народный анархизм. Его бродяги, его босяки, его деклассированные элементы в лохмотьях одинаково далеки от зажиточного собственника и от темного недоверчивого мужика. Среди защитников крестьянства, художников, живописующих домашнюю реальность, и аморальных эстетов он энергично расчищал себе дорогу локтями. Молодые интеллигенты с нетерпением ожидали, кто же выйдет из восстания против установленного порядка победителем. Утомленные гуманистическими теориями и рафинированной утонченностью, они жаждали, как говорил Чехов, чего-то кислого и горького. Горький попал в самую точку, выразив настроения бунтарей, искавших своего вождя. Вышедший из низов, одетый по-рабочему, необразованный, не имеющий предрассудков, манер, он кричал, он ругался, и это неистовство приятно щекотало нервы упадочному обществу. Его нахваливали со всех сторон. Больше чем рассказы, признание ностальгирующих по решительным действиям снискали ему его поэмы в прозе. В одной из этих поэм, «Песнь о Соколе», он восхваляет «безумство» Сокола, который взмывает в небо, атакует врага и падает жертвой своей смелости, тогда как Уж, ползающий по земле, развенчивает иллюзии тех, для кого главная цель – достигнуть неба. Другая из этих поэм в прозе, «Песнь о Буревестнике», прославляет морскую птицу буревестника, реющего над вспенившимися волнами и бросающего в бурю свой крик. «Он кричит, и – тучи слышат радость в смелом крике птицы. В этом крике – жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике. Буря! Скоро грянет буря!» А вот гагары стонут – «им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает». В другом произведении увести свой народ на поиски справедливости и света пытается борец за свободу Данко, который, когда его соплеменники, выбившись из сил, отказываются следовать за ним, разрывает себе руками грудь, вырывает из нее свое горящее сердце и поднимает его над головой, чтобы осветить путь.[25] Наивность этих аллегорий и тяжесть стиля могли бы вызвать улыбку. Однако идеологический подтекст завоевывал ему симпатию молодежи, жаждавшей подвигов и геройства.

Звучащие в «Песни о Соколе» рефреном строки «Безумству храбрых поем мы песню!» стали лозунгом революционеров. Эту эмфатическую поэму печатали сотнями экземпляров, распространяли, перепечатав на машинке, переписывали от руки в тайных рабочих и студенческих кружках.

После периода затишья огромное количество этих молодых людей вернулось к традициям «Народной воли». Они мечтали о заговорах, о решительных действиях, о героических жертвах, которые ускорили бы падение ненавистного режима. Многие вступали в ряды социал-революционной партии. Самые решительные, самые «способные» направлялись затем в террористические группы, которые преследовали великих князей, высоких должностных лиц и царских министров. Эти специалисты по политическому убийству то и дело кричали о Данко, который вырвал себе сердце, чтобы, умирая, осветить путь своим собратьям по несчастью.

Другие же, не принимавшие доктрины «Народной воли», тянулись к марксизму и социал-демократии, которые с самого начала все более и более завоевывали интеллигенцию. Для этих революционеров иного типа было очевидно, что следует опасаться мужика, ограниченного, жадного, цариста в душе, и, для того чтобы взорвать котел, опираться на городской пролетариат. Только рабочие, развитые, привыкшие к жизни в группе и уже поэтому восприимчивые к пропаганде, могли помочь интеллигенции в деле захвата власти. Так, разоблачая врожденные изъяны мужиков, Горький стал идолом социал-демократов и, критикуя упадочное русское общество, лишенное идеала, адвокатом социал-революционеров. Все, кто ратовал за решительные перемены в России, узнавали себя в нем и пели ему гимны. Никому не известный еще вчера, теперь он стал словно рупором перманентного протеста.

Воодушевленный успехом своих рассказов и поэм в прозе, он признался своему издателю, С. П. Дороватовскому: «Отношение публики к моим писаниям укрепляет во мне уверенность в том, что я, пожалуй, и в самом деле сумею написать порядочную вещь. Вещь эта, на которую я возлагаю большие надежды, – ибо намерен возбудить ею стыд в людях, – мною уже начата». (Письмо от 19 апреля 1898 года.)

вернуться

25

«Старуха Изергиль».