И все же эта новая регалия не могла помочь ему оправиться от глубокого личного горя: тремя месяцами раньше он потерял своего сына Макса, обаятельного, ветреного и проказливого парня, страстно увлекавшегося филателией и автомобильными гонками. Макс помогал отцу в качестве переводчика, иногда перепечатывал его рукописи и пьянствовал в компании личного секретаря отца Крючкова и доктора Левина. Врачи, срочно собравшиеся у изголовья больного, диагностировали пневмонию. Примененные средства оказались неэффективными. 11 мая 1934 года Максим умер.
В погрузившемся в траур доме мелькали самые высокопоставленные лица партии и правительства. «Правда» публиковала многочисленные соболезнования. Верный друг Ягода, нарком внутренних дел, приходил каждый день утешать отца и вдову усопшего. Но у Горького было ощущение, что с исчезновением сына, которого он еще не так давно считал милым, но никчемным, любя при этом с невыразимой нежностью, его собственные корни были вырваны из земли. Только работа до самозабвения могла удержать его на плаву. Он бешено строчил статью за статьей: «Беседа с молодыми», «Пролетарский гуманизм»… Даже основал новый журнал: «Колхозник». В декабре 1934 года он был избран депутатом Московского Совета как делегат от писателей. Еще одна погремушка, лишняя обязанность. Из человека он давно превратился в учреждение. Он сам так и говорил: «Я же не человек, я – учреждение». Несмотря на неизбывную печаль, несмотря на усталость, несмотря на сомнения, он держался, связанный узами официальных обязанностей, принятых по убеждению, по долгу, по инерции.
Глава 18
Последний бой
Несмотря на его желание, сто раз заявленное, быть штатным хвалителем власти, Горький не мог не замечать диктаторского характера Сталина, отпечатавшегося на его поступках. Он знал, что страна живет в постоянном страхе, что никто не осмеливается поднять головы, что беспощадная чистка коснулась уже и давних руководителей партии, таких как Троцкий, Зиновьев, Каменев… Одного за другим новый хозяин России убирал своих былых спутников, выдвигая им обвинения самые разные. Это сведение счетов на самом верху, конечно же, беспокоило Горького, но он сразу же успокаивал себя, говоря себе, что сосредоточение власти в руках одного человека, без сомнения, необходимо для подъема нации, по природе своей апатичной и неорганизованной. Государство везде и всюду, ежесекундный надзор за каждым, доносы, насаждение мыслей в соответствии с указами, пришедшими сверху, не волновали этого утописта, когда-то отстаивавшего свободу. Всякое принуждение казалось ему полезным, если оно оправдывалось счастьем рабочего класса. И счастье это, он был в этом убежден, придет завтра. Убийство 1 декабря 1934 года близкого соратника Сталина, Кирова, потрясло его: «Я совершенно подавлен убийством Кирова, – писал Горький Федину, – чувствую себя вдребезги разбитым и вообще – скверно. Очень я любил и уважал этого человека».
Смерть Кирова открыла эру очередных показательных чисток. Говорили о большом заговоре против власти. Суд проходил при закрытых дверях, и обвиняемые, по заведенной традиции, признавали свою вину. Сталин в очередной раз воспользовался случаем, чтобы убрать всех тех, кто еще представлял для него угрозу. И Горький хором со всей прессой пел дифирамбы этим крайним мерам.
Однако он не испытывал перед Сталиным того же восхищения, как перед Лениным. Если в своих речах и работах он воспевал «гений» Ленина, то, говоря о Сталине, ограничивался выражением «железная воля». Первый был для него творцом нового общества, второй же – «человеком могучей организаторской мысли», администратором. Столь четкая дистинкция не мешала ему быть очень чувствительным к знакам внимания, которыми щедро осыпал его вождь СССР, главенство которого было отныне неоспоримо. Достаточно было уже одного того, чтобы хозяин любезно поговорил с ним о его книгах, чтобы Горький воспрял духом. Иногда даже в таких случаях он позволял себе возгласы, подобные тому, который страна услышала в июле 1935-го: «Да здравствует Иосиф Сталин, человек огромного сердца и ума!»
Сталин нанес ему визит на его просторную дачу в окрестностях Москвы. Там же Горький принимал многочисленных советских писателей и даже писателей иностранных – Герберта Уэллса, Анри Барбюса… Летом 1935-го Ромен Роллан, приехав из Франции, остановился у него на несколько недель со своей женой. Горький при посредстве переводчика вел со своим гостем оживленные беседы о политике и о литературе, пригласил за свой стол Сталина, Ворошилова, других членов правительства, устроил продолжительный показ фильмов, среди которых были «Броненосец „Потемкин“» Эйзенштейна и «Мать» Пудовкина.
Этого краткого пребывания автору «Жана-Кристофа» хватило для того, чтобы проанализировать терзания Горького, раздираемого между жаждой независимости и непреодолимым для него очарованием новой России, этой России фараонов, в которой народы поют, строя им пирамиды.
В своих заметках под названием «Московский дневник» Ромен Роллан сожалеет о том, что писатель оказался под полным контролем своего секретаря Крючкова, связного, поставлявшего информацию правительству и партии. Этот Крючков, как отмечает Роллан: «сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром: письма, визиты (вернее, просьбы посетить Горького) перехватываются им, одному ему дано судить о том, кому можно, а кому нельзя видеть Горького». И наконец, такое признание: Горький очень одинок, он, которого никогда не застать в одиночестве!
Так даже человек левых взглядов, полный восхищения перед Горьким и нежности к нему, был поражен его духовной изоляцией посреди этих мельтешащих посетителей. Он догадывался о смятении писателя, доведенного до полной беспомощности тем, что всецело подчинился идеологии. В этом национальном герое он видел прежде всего узника. У опекаемого со всех сторон окружением «старого медведя», по словам Роллана, «в губе кольцо».
Расставались Горький с Роменом Ролланом в конце июля 1935-го на вокзальной платформе в Москве как два близких друга, понимающие друг друга без слов. Ромен Роллан увозил в сердце воспоминание о потерявшемся человеке, одиноком, грустном, придавленном собственной славой. В некоторые вечера, вспоминая о своем прошлом, Горький должен был признать, что прошел весьма странный путь, начав с анархической свободы и отказа от почестей и придя к полному повиновению и к признанию властями. Не сбился ли он с дороги? Не потратил ли он свою жизнь зря, так хорошо преуспев в ней?
Действительно, с того самого момента, как он примирился с большевиками, власть манипулировала им. Иногда он отдавал себе в этом отчет, но тотчас в ужасе отбрасывал эту мысль. Его международным престижем пользовались, чтобы выклянчить у заграницы помощь голодающим в 1920 году, чтобы попытаться притянуть на сторону революции интеллигенцию в 1928-м, чтобы завербовать писателей в «инженеры человеческих душ» начиная с 1932-го. Все эти годы зрелости и старости были отняты у чистого искусства, чтобы быть отданными политической полезности. В своей безграничной наивности он стал пешкой на шахматной доске государства. Это было, впрочем, неизбежно. Какой другой писатель в СССР имел на Западе его статус, его признание?
Большая часть крупных имен в русской литературе избрала изгнание. Для советских властей Горький был единственным, кто мог с пользой играть как внутри страны, так и за рубежом роль образца революционных добродетелей.
11 августа 1935 года он приехал в город, который теперь носил его имя, Горький, и, в сопровождении своей снохи и двух своих внучек сел на новенький пароход, чтобы отправиться вниз по Волге. Пароход этот, словно по совпадению, тоже назывался «Максим Горький». Путешествие было тяжелым. Стояла невыносимая жара. Вибрация машин действовала Горькому на нервы. Он плохо спал и с трудом дышал. Однако на каждой пристани он встречался с членами местных Советов, делегатами от рабочих и расхваливал перед ними, не зная усталости, культурные и промышленные успехи, свидетелем которых стал.
Долгий отдых в Крыму не смог поправить его здоровье. Он и там принимал многочисленных посетителей, среди которых был Андре Мальро. Изнуренный болезнью, он все же с жаром говорил с ними о таланте Арагона и Шолохова. Но он был настолько слаб, что не мог поехать в Париж на съезд, где должен был защищать культуру. Дом, который был предоставлен ему в Крыму, был окружен обширным запущенным садом. Между двумя периодами литературных занятий он работал в саду, копая землю, подметая дорожки, сажая цветы. Когда он предавался физическому труду, неподалеку всегда стояла установка с кислородной подушкой. При малейшем неприятном ощущении он торопливо шел наверх. Как он писал Ромену Роллану 22 марта 1936 года: «Я боюсь только одного: остановится сердце раньше, чем я успею кончить роман».