Так шли они — чужие, познакомившиеся на берегу реки за два десятка верст от человеческого жилья, один — юный, с голубыми мечтами о предстоящей женитьбе, счастливый своей молодостью и здоровьем; другой — старый беглый арестант с черными думами о брошенной в Назимове жене, которую он теперь вряд ли когда увидит, о побеге, о неминуемой каторге в случае поимки. И по мере того, как Трофим рассказывал Волку, как хорошо и зажиточно они живут, как он любит свою невесту, какие у нее «баские» глаза — последний, вместе с завистью, испытывал какое-то странное, еще не вполне определившееся чувство: будто некто темный, таинственно-страшный наполнил все его существо, дрожал в каждой жиле, в каждом ударе сердца. Становилось страшно и вместе — сладко, как бывают иногда сладки кошмарные сновидения, несмотря на весь свой ужас.
«Это мать-тайга меня призывает, — думал бродяга. — Она, родимая, что-то сделать велит своему сыну, бродяге- Волку. Она и от тюрьмы меня спасла — ночью идти под кров свой повелела…»
И вспомнилось почему-то, что и прозвище свое он получил не столько за звериные коварство и хищность, сколько за любовь к тайге — нежную, благоговейную сыновнюю любовь.
Он, отверженный людьми, — старый вор, шулер, святотатец, сдиравший золото с иконостасов и хулящий Бога, черный нравственно, как земля, — чистой святой любовью любил дикую красавицу-тайгу. Мало того, он верил в ее силу и одушевленность, как верит крестьянин чудотворным иконам и мощам.
И это тот самый Волк, который в ту ночь, когда его застали люди за страшным святотатственным делом — сниманием венчика с иконы Казанской Божией Матери, — на испуганный и негодующий крик вошедших:
— Что ты делаешь, разбойник?
Ответил дерзко и дико:
— Кокошник с Богородицы снял — только и всего!..
Все это вспоминал Волк теперь, шагая по лесной чаще сзади Трофима.
А парень опять пел что-то, и его звонкий тенорок резал уши Волка и подымал в душе острую жгучую злобу — точно этот беззаботный веселый голос кощунственно смеялся над чем-то величественно-священным, оскорбляя святое молчание леса.
И чувствовал Волк, что вновь пробуждается в нем что- то темное и страшное. С трепетом ощущал, как безмерно рос в нем хищный таежный зверь — вот-вот, кажется, еще только миг, — и не будет поселенца Тихона Горбунова, а останется Волк, дикий таежный хищник.
«Волк и есть, — думалось ему. — И кличку такую люди дали. А разве — не Волк? Тайга ведь мать мне, она — д ля меня и я для нее. Одна она! — мать родная!»
И тут же примешивалось жадное, тоже звериное чувство, зажигавшее соблазнительные мысли о деньгам Трофима, которые могли бы обеспечить ему, Волку, побег из Енисейской губернии. А там, — на Байкал или в Якутск, в Обдорск.
«Велика мать-тайга. Господи! Не уйду от нее».
И хитро и осторожно выпытывал у Трофима, много ли спирта хотел купить и как он не боится ходить без ружья по лесу, да еще с деньгами.
— Врешь ты, паренек, — говорил он и не узнавал своего голоса — так звучал он вкрадчиво и коварно. — Нетто два ведра по этакой дороге унесешь?
— А в лодке? Я бы лодку нанял. Нетто пешком можно! — отвечал Трофим.
Теперь Волк псе время шел сзади парня и, когда тот однажды упал, споткнувшись о пенек, поймал себя на стремительном, но неслышном движении — точно хотел броситься на упавшего, а когда переходили по камням через мелкий ручеек, он осторожно, не спуская глаз с парня, поднял небольшой камень и быстро спрятал в карман.
И, нащупывая его в кармане, не испытывал больше волнения и уже точно и определенно знал, что надо делать.
Стало страшно и радостно. Сильно забилось сердце и запели в ушах чудные серебряные колокольцы. В жутком угаре закружилась голова.
Такую же пьяную радость испытывал он и тогда, когда осторожно бродил около назимовской церкви. Но тогда увидели в окне храма огонь…
«А теперь? — крутилось в мозгу и кто-то поспешно отвечал: — Теперь — лесное дело. Мать-тайга не выдаст. Сына-то своего, бродягу-волка? Господи!»
Вокруг все темнело. Тучи ли заволокли небо или ветви густо переплелись и не пропускали последнего вечернего света, но стало вдруг темно и неуютно, как в глубокой тесной яме.
— Стой, паря, никак не туда пошли? — вдруг обернулся к Волку Трофим и голос его тревожно задрожал. — Оборони Бог, коли плутать начнем. Надо бы влево забирать — к реке держаться…
Но, вглядевшись в темноту и различив, по-видимому, знакомые лесные приметы, — зашагал уверенно и бойко.
Вверху снова стало светлеть и темными пятнами стали обозначаться под ногами кочки.
И тихо зашумели деревья.
Лихо закатился задорный тенорок Трофима и оборвался.
Бешено и хищно, точно побуждаемый этим выкриком, Волк бросился на парня и тяжело ударил камнем по голове.
— А-а-а… — жутко и глухо простонал тот и, нелепо вскинув руками, грузно упал навзничь.
«Оглушил или… совсем?» — подумал Волк, слегка дрожа и опускаясь на колено перед лежащим.
Но Трофим лежал, глубоко уйдя в мох, точно в перину, и жутко белело его широкое лицо с черным пятом на правом висте. «Готов, — решил Волк. — Ну, да ладно… Дело сделано…»
Не мешкая, стащил сапоги с тяжелых, как свинец, ног убитого и, когда из-за голенища одного сапога выпал бумажник, — Волк торопливо, точно боясь, что мертвец увидит, сунул его за пазуху. Так же наскоро, дрожа, скинул с ног дырявые бредни и надел сапоги Трофима.
Потом — пошел. Озираясь, крадучись, как таежный хищник от падали, быстро и беззвучно, почти не касаясь земли.
И чудилось ему, будто стена вырастала перед глазами, — часто натыкался на стволы, зацеплял ногами за корни.
Протягивал вперед руки и тщетно вглядывался в непроницаемую тьму.
«Надо влево, к реке. А там назад, в Кангутово. Пароход будет в Енисейск дня через два, — лихорадочно проносилось в мозгу. А там — в Красноярск…»
И снова шел уверенно, не замечая тьмы, долго шел, пока не запыхался. Остановился, наскоро скрутил цигарку.
Вспыхнувшая спичка бросила дрожащий робкий свет на кустики и мшистый холмик в сторонке, на котором забелело что-то жутко-знакомое.
Что это? Неужели?
Волк невольно шагнул вперед и почувствовал, как зашевелились под шапкой волосы: перед ним белело жуткое лицо лежащего Трофима!
Спотыкаясь, с бьющимся сердцем, торопливо пошел снова — влево, крепко зажмурив глаза.
Шел долго, обхватывая руками встречающиеся на пути деревья, быстро, как никогда не ходил, и, наконец, почувствовал, как захватывает дух от усталости. Вот-вот свалится, обессиленный… Но все шел и шел, и казалось ему, что идет он давно-давно: месяц, год, больше — целую вечность.
Наконец, держась за грудь, которую внутри палило огнем, опустился на землю.
Пролежавши несколько секунд с закрытыми глазами и отдышавшись, открыл их и вскрикнул от ужаса — перед самыми глазами белели крупные неподвижные ступни разутых ног… Несмотря на тьму, — ясно различал короткие, полные пальцы с плоскими, широкими ногтями…
В ужасе вскочил и тихо, отступая, затаив дыхание, словно боясь, что мертвец подымется и пойдет за ним, — стал удаляться от страшного места.
И только отойдя далеко, направился — теперь уже вправо, — не боясь того, что может заблудиться.
— Все равно… Только уйти скорее… Дальше уйти! — с тоской и ужасом лихорадочно шептал Волк. — Только бы дальше — хоть в самую глубь…
«А что, если опять… увижу?» — сверлило в мозгу.
Невольно зажмуривая глаза, шел тихо-тихо, с протянутыми руками; неувереннее становились шаги, сжималось сердце от страшного предчувствия и быстро, как молния, пронеслась в голове безумная мысль: «Врешь, волк, не уйдешь от падали…»
И чудилось, что деревья сплачивались по бокам в жуткие непроницаемые стены и что идет он вдоль этого коридора, ведущего неуклонно туда, — к мертвецу.
Наткнулся на что-то мягкое.