Выбрать главу

Она не сомневается, что это маленькие хитрости, которым я научился в детстве, чтобы обмануть судьбу. Она видит мое большое мягкое тело, мою большую голову и, думая, что мысли в ней немного неясные, ошибается так же, как моя мать, до сих пор считающая, что самый умный человек в нашей семье – это Гильом.

V

Не знаю, что я ожидал увидеть, но я был удивлен покоем, царившим в кухне, где напевал кипятильник. Давно уже я не наслаждался мирным теплом кухни, с ее тщательно начищенной плитой и другой печью, поленьями и их запахом, буфетом с расписной фаянсовой посудой, наконец, стульями, мельчайшие соломинки которых я знал лучше, чем кто-либо, потому что, опираясь на эти стулья, я научился ходить.

Взрослые, должно быть, с удивлением смотрели на медленно открывавшуюся дверь; им пришлось опустить глаза, чтобы обнаружить человечка с большой головой, который стоял, не смея ни войти, ни отступить обратно в комнату. Мать взяла меня за руку, не глядя, не говоря ни слова, с тем непререкаемым авторитетом, который мы наблюдаем у матери, когда она, например, ведет за руку, не оборачиваясь, ребенка, а он упирается, но все-таки тащится за ней. Дверь была затворена. Тепло восстановилось. Дыры закрылись.

Один из жандармов сидел за столом, немного расставив ноги, сдвинув кепи на затылок; перед ним на вощеном столе стояла рюмка; мать очистила для нее место, сдвинув свою медную посуду на другой конец стола, в этот день недели она всегда чистила медные кастрюли.

Другой полицейский тоже расставил ноги, но так как перед ним не было стола, руки его висели, и в пальцах он держал дымящуюся сигарету.

– Вы говорите, что видели его в последний раз...

Мать, все еще стоя, была спокойна ровно настолько, насколько это требовалось, и отвечала, глядя на толстую записную книжку, в которой полицейский начал писать лиловым карандашом: – Это было в прошлую среду. Я точно помню дату, потому что Жамине, мой зять, заходил сюда немного позже...

Я видел, как жандарм добросовестно записывает.

"... я точно помню эту дату... "

Мать спокойно ожидала. Не помню, открыл ли я рот, чтобы протестовать. Первой моей мыслью было, что она ошибается, но мать почувствовала, что я шевельнулся, повернулась ко мне, посмотрела на меня...

– Это точно было в среду, – повторила она.

Я не стану утверждать, что она отдала мне немое приказание, что она как-то особенно пристально посмотрела на меня. Я не почувствовал, что она боится. Ее глаза не умоляли меня. Нет! Повторяю, она была спокойна, уверена в себе, зато я очень сильно покраснел.

«... заходил сюда немного позже...» – произносил полицейский, записывая.

Я был словно раздавлен. Мать в этот момент казалась мне огромной, существом чудовищной силы и безмятежности. Думал ли я в какой-то момент, что она путает из-за того, что Жамине заходил два раза?

С тех пор как она посмотрела на меня, я знал, что она не путает. Ее ошибка была намеренной.

– Он не говорил вам ни о каких своих планах? Он не сказал, что собирается куда-нибудь ехать? Как просто она ответила:

– Нет!

– Я полагаю, вы с ним ни о чем не спорили? Мать слегка улыбнулась; она прощала ему этот вопрос.

– Никогда.

А я чувствовал, как вокруг меня, маленького человечка, возникает сложнейшее сплетение обстоятельств. Мысли мои так же распухли, как и пальцы, как все мое тело, как одеяло и подушка, когда у меня начинался жар.

В среду были именины Валери, это был день, когда к нам приходил Жамине, приходил в первый раз. Второе его посещение, то именно, которое интересовало полицейских, имело место несколько дней спустя, самое раннее в пятницу, и в этот день он пришел как раз тогда, когда дядя Тессон только что вышел от нас и в кухне никого не было.

Так вот, если Тессон приходил в среду, то он потом вернулся к себе домой и его исчезновение нас совершенно не касалось. А если, случайно, он вообще не выходил в среду, если тетя Элиза заявит, что он тогда весь день сидел дома?

– Ну вот, пожалуй, и все, – вздохнул полицейский, которому наполнили рюмку.

– Постойте... – он поглядел на меня. – Я полагаю, вы не знаете, есть ли у него связи?.. Вы понимаете, что я имею в виду...

Он осушил рюмку, поправил свой пояс, натянул резинку на записную книжку, а второй полицейский молча поднялся.

– До свидания, мадам Малампэн... Привет вашему мужу...

Мать закрыла за ними дверь, помешала в печке, налила воды из кипятильника в кастрюлю. Она мне ничего не сказала. Не задала никаких вопросов.

Сейчас я напишу нечто очень преувеличенное, но между тем не такое неточное, каким оно может показаться: с этой минуты мать перестала на меня смотреть.

А я со своей стороны, хотя я не могу утверждать, что причиной этому были рассказанные мною события, всегда считал свою мать чужой.

В тот день, в присутствии полицейских, в кухне, где каждый кубический миллиметр был как бы склеен с моей жизнью, между женщиной тридцати двух лет и мальчишкой, еще не совсем пришедшим в себя от сильного жара, родилась тайна.

С тех пор мать состарилась. Я стал мужчиной. У меня есть дети. В течение долгих лет я каждый день ходил на улицу Щампионне. Я пойду туда завтра или послезавтра. Каждый месяц я плачу матери пособие, на которое она может жить.

Никогда ни я, ни она не произносили ни одного слова о посещении нас Тессоном.

Она знает, что я знаю. Мы разговариваем о том и о другом, как люди, пришедшие с визитом. Она даже считает себя обязанной, как только я прихожу, достать из буфета рюмку и дать мне чего-нибудь выпить. Если я пытаюсь анализировать чувства, возникшие у меня с того дня по отношению к матери, мне кажется, что в них присутствует восхищение. Но восхищение холодное, чисто интеллектуальное.

В тот период я еще не знал всего. Да и сейчас только урывками знаю историю нашей семьи, потому что у нас всегда было правилом целомудренно умалчивать о самом важном. Так, например, мне говорили:

– Твой дедушка был очень богат, но у него в жизни случились несчастья, а твоя мать была мужественной. Я принимал это мужество на веру тем более потому, что оно соответствовало внешнему виду моей матери, но я был бы неспособен уточнить, в чем сказалось ее мужество.

Теперь я это знаю. После смерти моего дедушки, вдовца, моей матери было пять или шесть лет, ее взяли к сестрам, монахиням, если я правильно понял. Когда ей исполнилось пятнадцать лет, сестрицы устроили ее продавщицей в мелочную лавку в Сен-Жан-д'Анжели. Это был большой магазин с двумя витринами, где всегда было темновато и пахло поджаренным кофе. Мимо этого магазина мы проходили десятки раз, но мать никогда даже не намекала о том, что работала здесь. По-видимому, с ней там обращались не как с продавщицей, а скорее как с работницей на все случаи жизни; спала она на чердаке. Там она познакомилась с моим отцом, и так объясняется то, что девушка из семьи Тессонов согласилась выйти замуж за простого батрака. Один раз, один-единственный, уж не помню, по поводу чего, отец приподнял край завесы и сказал мне:

– Ты не должен никогда забывать, что твоя мать голодала!

Кто этого не забыл, так это она сама. А также свои унижения!

Стал бы без нее отец тщеславным, гордым, как говорили в Арси? Я думаю, что да. Он страстно хотел жить и наслаждаться. Он твердо решил не оставаться всю жизнь батраком. Но его возвышение произошло бы иначе. Я чувствую, что в наш дом пришло от Малампэна и что от Тессонов. Теперь, когда прошли годы, я чувствую разницу, существовавшую между нашей фермой и другими фермами в той стороне. Этой разницей мы обязаны моей матери, ее серьезности, достоинству, которое она придавала всему, к чему прикасалась.