Мы ели на кухне, вместе с нашим работником, и все-таки, несмотря на карманные ножи, которые мужчины клана стол, эти обеды представляли собой настоящую церемонию, совсем как в буржуазной столовой дяди Тессона.
Кроме Жамине, который был таким нахальным именно потому, что робел перед матерью, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь под нашей крышей вел себя грубо.
Эта подробность, может быть, покажется мелочью. На других фермах, когда кто-нибудь появлялся без предупреждения, из стенного шкафа доставали бутылку вина или спирта, в зависимости от времени дня.
У нас существовал ритуал, которому подчинялись в любом случае: почтальон, наши соседи-фермеры, люди из деревни имели право на угощение белым вином; однако же, если это было воскресенье, если посещение не было неожиданным, а приходили приглашенные, им подавали бордо из закупоренных бутылок. Полицейских же, которые приходили иногда по поводу кражи кур, или из-за какой-либо формальности, угощали спиртным из графина, хрустального графина на серебряном подносе, окруженного шестью рюмками; тот же графин подавался всем, кто приходил с поздравлением 1 января; наконец, если приезжал кто-нибудь из города, как, например, мой дядя Тессон, то он получал сладкий аперитив и к нему сухое печенье.
Я не помню, хотя я родился там, первую ферму, которую сняли мои родители, не в Арси, а в Сент Эрмине, близко от дома дяди Жамине. Мы часто проходили на расстоянии меньше пятисот метров от нее, но ни разу не завернули туда. Мне сказали, что это была хижина, затерянная среди полей, и что там была только одна жилая комната; матери пришлось рожать в кухне, откуда дверь вела в коровник.
Когда мы там жили, мать каждый день, в пять часов утра, и зимой, и летом ходила в город с молоком, которое доставляла клиентам на дом. Накануне родов она еще совершила свой обход.
Я уверен, потому что я ее знаю, что и тогда она была так же полна собственного достоинства, как и в своей квартире на улице Шампионне.
Мысль купить ферму в Арси, пришла ли она ей? Или отцу? Гильом, мой младший брат, сказал мне однажды, всего лишь несколько лет назад, когда мы говорили уж не помню о чем:
– Этот дом испортил им всю жизнь. Он стоил слишком дорого. Они занимали деньги повсюду. Со страхом ожидали срока уплаты процентов...
Решили ли мои родители избавиться от Тессона во время одного из этих периодических состояний паники?
Против собственного ожидания, я с искренней беспристрастностью задаю себе этот вопрос и пытаюсь разрешить его. Само по себе преступление, если оно имело место, меня не волнует и не вызывает во мне ужаса. Что натолкнуло меня копаться в этих воспоминаниях? Это сложное чувство, которое немного проясняется для меня только по мере того, как я продвигаюсь вперед.
Это началось с Било, с того взгляда, который он устремил на меня, и с изображения доктора Малампэна, обнаруженного в зеркале. Впрочем, не важно. Я теперь весь погряз в корнях; я разбираю их и нахожу такие, которые уходят все глубже и все дальше, и все больше запутываются.
Вопрос не в том, заинтересованы ли были мои отец и мать в уничтожении хромого Тессона. Очевидно, так оно и было. Люди в деревне, видимо, догадались. Меня удивляет, что судебные власти не обратили на это внимания раньше, потому что, насколько я помню, прошло несколько недель до того, как отца и мать вызывали в Сен-Жан-д'Анжели.
Еще больше меня удивляет тетя Элиза, которая хотя и не любила мою мать, не подсказала этого обстоятельства следователям. Забыла ли она историю с яблочным пирогом и серьезное совещание обоих мужчин в кабинете дяди?
Он одолжил нам денег. Конечно, не из родственных чувств. Должно быть, он давал в долг повсюду, за ростовщические проценты. Не таких ли людей крестьяне называют деловыми? Нужны ли были моим родителям все новые суммы денег для уплаты процентов по другим долгам? Или они только просили возобновить векселя, по которым пришла пора платить?
Теперь я должен объяснить себе, почему у отца был пристыженный вид! Он гордился своей силой, своей работоспособностью, своими качествами фермера, в которых никто не сомневался. А теперь его большие сильные руки должны были перебирать устрашающие бумаги, его огромное тело должно было сгибаться перед этим противным человечком Тессоном.
Сказать, что ум отца не был достаточно изворотливым для подобных сделок, – не значит оскорбить его память. Как было заставить его понять, что все плоды его гигантской работы обогащали бездельников, а что он сам, чем больше работал, тем больше залезал в долги? Может быть, в глубине души он считал, что виновата во всем мать, и сердился на нее? Я часто думаю об этом. В течение многих лет я пытался воссоздать лицо моего отца, человека, который значил для меня больше всего, и о котором я знал так мало. Порой я закрываю глаза и пытаюсь представить себе его лицо, но мне это не удается. Я вызываю в памяти силуэт, который, конечно, выше и шире, чем он был на самом деле. Я говорю себе:
«Он был такой, с таким вот носом...» И едва возникший образ уже тускнеет. Бог знает по какой роковой случайности у нас даже не осталось его хорошего портрета, если не считать одного из тех мрачных увеличенных фото, ретушированных жирным карандашом, которые делают по цене, включающей стоимость золоченой рамки, бродячие фотографы в деревнях.
Когда он познакомился с моей матерью, наверное, он гордился тем, что гуляет с городской девушкой, образованной и воспитанной. Насколько я его знаю, он также жалел ее. Он был счастлив покровительствовать кому-то, чувствовать себя необходимым.
Вероятно, он даже не заметил, что с самого начала их семейной жизни в своем доме он был всего лишь батраком. Он почувствовал это впоследствии, когда уже было слишком поздно. Ему приходилось отдавать во всем отчет, подробно рассказывать, куда он ходил.
Усмешки дяди Жамине симптоматичны. Он-то угадывал ситуацию. Он знал своего брата.
– Ну, это ненасытный, – отрезал он однажды.
И, как и все остальное, я понял это только много лет спустя, но я не забыл его слов. Жамине хотел сказать, что мой отец был хвастуном, как те, кто чувствуют, что они в деревне сильнее всех. Я никогда не видел отца в трактире, но воображаю, как он входил туда с самоуверенностью самого главного, кричал громче всех (у него был очень громкий голос) и высказывал свое мнение обо всем.
Он любил приключения, девиц, которыми владеют в задних помещениях кабаре. Он был вынужден прятаться. И несмотря на все это, он боялся именно той женщины, которой больше всего гордился! Конечно, он предпочел бы больше беспорядка, расхлябанности в нашем доме и в нашей жизни. Он тяготился некоторыми принудительными обязанностями. А все-таки благодаря этому принуждению наша ферма была необычной фермой и в Арси мы были непохожи на других крестьян. Чувствовалось, что мы приближаемся к деревенской буржуазии, и некоторые считали, что наша ферма напоминала дворянскую усадьбу. И все это делала моя мать! Это она хотела, чтобы мы получили образование. Это она поместила свою дочь в пансион в Ла-Рошели. Это она решила, что я поступлю в лицей и в университет.
Незначительная деталь: наша одежда. Для отца мы были всегда достаточно хорошо одеты, и это мать боролась, чтобы привить нам желание хорошо одеваться. Это она, при малейшем нашем заболевании, звала врача, тогда как отец не обращал на наши болезни никакого внимания.
Он был врожденным эгоистом. Он почти не знал нас, брата и меня, и вечером, вместо того чтобы заняться с нами, придумывал хитрости, которые применит завтра, чтобы доставить себе удовольствие и «прошвырнуться» в какую-нибудь деревню поблизости.
Почему же я до сих пор мысленно спрашиваю отчета с матери? Я инстинктивно разбираюсь только в ее поступках и поведении. И я сужу о ней холодно, как судья, в этом я неисправим.