И однажды, когда отец зашел к ней один после полудня, она заявила мне:
– Твоя мать нарочно посылает его, когда нужно, чтобы я помогла ей.
Я покраснел, подумав о мсье Дионе.
Было ли это инстинктивной попыткой ускользнуть от тяготившей меня действительности? Долго, серьезно, с терпением, которым чаще, чем это принято думать, обладают дети, я проводил все перемены, с начала до конца, глядя на футболистов.
Так называли десятка два мальчиков, у которых был футбольный мяч и которым оставляли часть двора; и учитель старшего класса тоже занимался их играми, порой присоединяясь к той или другой команде.
Я старался скрыть свою зависть, которую ясно выдавало мое поведение. Я не хотел никого расспрашивать о правилах игры и иногда часами думал о некоторых ударах мяча. У меня не было товарищей. Я был совсем один. И вот однажды, когда составляли команды и не хватало одного мальчика, я вышел вперед, полный того, что сейчас кажется мне важностью. – Если хотите, я буду играть, – сказал я.
– Ты умеешь играть?
– Да.
Тогда я бросился играть, как будто бросился к жизни. Это уникальное воспоминание, его невозможно передать словами. Мне было жарко. Я сильно дышал. Я бежал изо всех сил, в висках у меня стучало, глаза блестели; все мое существо было возбуждено до такой степени, что я не видел пределов игры, не видел двора, видел только учителя старшего класса, от которого зависела моя судьба, потому что это он должен был решить, буду ли я играть или нет.
Я и сейчас чувствую, как, словно вибрация гонга, дрожь охватила все мое тело, когда прозвенел звонок.
В следующие дни я играл. Я пошел в школу в четверг после полудня, чтобы опять играть. Я знал, я чувствовал, что буду самым сильным, самым ловким, что я бегал уже быстрее всех, что...
Потом вдруг, в одно утро, приблизительно две недели спустя, когда раздался звонок, я стоял пошатываясь посреди опустевшего двора, в то время как ученики строились в ряды, прежде чем войти в классы. Чей-то голос позвал:
– Малампэн!
У меня был плохой вкус во рту, и все кружилось, все исчезало вокруг. Меня перенесли к директору. Положили на пол. Пришел доктор, который все время повторял:
– Мой бедный малыш...
Потом он говорил с директором. Он спросил:
– Кто это?
– Он живет у своей тетки, на улице Шапитр... У которой исчез муж...
Доктор проводил меня. Я помню, как мы шли вдвоем по улице в такое время, когда я должен был находиться в классе.
– Понимаешь, бедняжка, что в жизни нельзя гнаться за всем одновременно...
Он позвонил. Тетя недоумевала, что случилось. Он рассказал ей всю историю, потом с меня сняли рубашку и он прослушал меня.
– Этот мальчик сейчас в разгаре роста, а легкие у него не очень крепкие. Вы хорошо сделаете, если на днях приведете его ко мне, чтобы я как следует его посмотрел... Он написал рецепт. В течение некоторого времени меня заставляли пить сладкие микстуры и я должен был ходить к доктору, но я этого уже не помню.
С тех пор тетя повторяла мне:
– Помни, что сказал доктор: никаких резких упражнений.
И она еще больше пичкала меня, так что, когда я садился у печки после обеда, у меня кружилась голова.
По ночам я часто просыпался, слыша чьи-то шаги, и вначале мне становилось страшно. Я кричал, тетя сразу же зажигала лампу и спрашивала:
– Ты ничего не слышал? Это внизу, в кабинете. Уже не в первый раз...
Она боялась и потому садилась возле меня, иногда подолгу сидела на краю моей кровати, накинув на плечи шаль.
Нужно было, чтобы прошли долгие годы да еще чтобы я закончил медицинское образование, и только тогда такая короткая фраза смогла помочь мне поставить диагноз:
– Видишь ли, твой бедный дядя слишком много знал!..
Я был убежден, что эго правда. Я старался угадать, что знал мой дядя, какой ужасной тайной владел этот хромоногий, но не смог расспрашивать тетю. Это была запрещенная священная тема.
– Они устранили его, потому что он слишком много знал...
Не странно ли, что на меня, которому так много уже было известно, это производило впечатление и что в конце концов я поверил в заговор против Тессона?
Иногда я сомневался, не было ли это вначале игрой со сто роны моей тети. Да, я думал, что вечером, после того как она хорошо выпила, хорошо поела и, размягченная, в испарине, скучала, глядя на часы, в то время как я был погружен в чтение, она развлекалась тем, что создавала вокруг нас атмосферу фантастики.
Например, она говорила:
– Когда я резко поворачиваюсь к его креслу, мне кажется, что он сидит в нем, что он будет в нем сидеть, что однажды мы неожиданно увидим его здесь, что он будет сидеть спокойно, со своей таинственной улыбкой... А разве я не играл, когда делал вид, что боюсь? Я смотрел на плохо освещенное кресло и вздрагивал, делал усилие, чтобы увидеть дядю.
– Ты не знаешь, какой он был!.. Он был не такой, как другие... Я находилась где-то в доме, совсем одна... И вдруг я оборачиваюсь и вижу его, он стоит за мной, хотя я уверена, что не видела и не слышала, как он вошел...
Это была эпоха мадам Карамашй. Потому что было несколько эпох: эпоха мсье Диона, когда он приходил по вечерам и они погружались в разборку счетов; потом мадам Гризар, приличная женщина, вдова офицера, приходившая после полудня со своим вязанием. Я не знаю, сколько времени продолжались посещения мадам Гризар, но я вижу ее и чувствую запах вишневой настойки и помню, что всюду валялись незаконченные вышивки и клубки шерсти.
– Какие все люди хитрые! Она приходила сюда только затем, чтобы узнать, как идут мои дела, и если бы я ей позволила, она стала бы заниматься помещением моих денег.
Несколько недель спустя настала очередь мадам Карамашй, огромной итальянки с чудесными глазами, которая могла часами разглагольствовать, сидя в кресле и даже не пошевелив своим толстым мизинцем.
Тетя встретила ее в мелочной или в молочной лавке... Не знаю, что она делала в Сен-Жан-д'Анжели, но у этой женщины были в жизни «несчастья». Она гадала на картах. Иногда она приносила бутылку пенящегося асти.
– Когда-то она была очень богатой. У нее было до пяти слуг. Ее разорили сутяги...
Вот слово, которое я, вероятно, не забуду: сутяги. Потому что оно упоминалось и при гадании на картах:
– Почтальон... Письмо... Сутяга...
Тетя затаив дыхание ждала продолжения. Что не помешало ей на следующей неделе выставить мадам Карамашй за дверь, обвинив ее в том, что та пыталась ее обокрасть. Она с одинаковой легкостью давала и отбирала назад. Работницы в первые дни уходили из дома нагруженные, с полным передником. Но потом тетя говорила мне:
– Еще одна попрошайка! Она улыбается мне только для того, чтобы я ей что-нибудь дала...
И наконец:
– После ее ухода из шкафа исчезла плитка шоколада. Я уверена, что это она! После всего, что я надавала ее детям...
И тетя становилась несчастной, возмущенной. Она бушевала, грубила, упрекала людей в том, что она для них сделала.
Не знаю, было ли это постепенное охлаждение или резкий разрыв, потому что я вспоминаю о посещениях моих родителей, как о визитах чужих людей. Я даже не интересовался больше отцом, потому что меня стесняло воспоминание, или, вернее, мое воображение, – я представлял его себе в темном коридоре в той позе, в которой я видел мсье Диона.
– Если бы ты остался у своих родителей, из тебя бы вышел маленький крестьянин. А я хочу, чтобы ты стал кем-то значительным. Кем бы ты хотел стать? Если бы я была мужчиной, я хотела бы стать нотариусом, потому что они обкрадывают других вместо того, чтобы обкрадывали их. Когда я только подумаю, что не могу понять, в каком состоянии мои дела! Они нарочно все запутывают. Знают, что я всего лишь бедная женщина...
Однажды, когда мы, как обычно, обедали вдвоем и груша звонка висела между нами, она вдруг спросила меня: