Правда, есть одно воспоминание, которое могло бы объяснить мне многое, но оно нелепое, и тем более нелепое, что я стыдился его и старался забыть. Это было ночью во время каникул, которые я проводил на улице Шапитр, где у меня по-прежнему была своя комната. Вероятно, около полуночи я услышал шепот, шум и заметил свет под дверью. Тогда я подошел к ней и посмотрел в замочную скважину. Я увидел своего дядю в рубашке и тетю, тоже в рубашке.
– Проси прощения, шлюха, – ворчал он. – Я хочу, чтобы ты просила прощения! На колени! Быстрее! А теперь ползи!
Я был слишком взволнован. Я мог бы поклясться, что мсье Рекюле не сердился, что он говорил холодно, довольно спокойно, хотя и мрачным голосом.
– Простите... Я падаю на колени... Я несчастное существо и заслуживаю, чтобы меня побили. Но он вдруг спросил:
– Ты ничего не слышала?
Он оставил тетю на коленях посреди паркета и направился к двери в мою комнату, все так же в рубашке, с усами, образовавшими очень темное пятно посреди его лица. Я бросился в постель и укрылся с головой. Моя жизнь проходила не здесь, и еще меньше в Арси... Время от времени мать навещала меня, иногда вместе с отцом, и я чувствовал, что дела у них плохи, но не старался узнать точнее. Что до моей тети, то она становилась все более непоседливой, все более взволнованной. Ее блуждающий взгляд смущал меня. Сам я не смотрел ей в глаза, потому что не мог забыть сцену в спальне.
– Если бы ты знал, мой бедный Эдуар! Я искупляю свои грехи. Я живу в аду... Этот человек меня бьет... Когда-нибудь он меня убьет.
И, без перехода, с глухой радостью, продолжала:
– Но он будет за это наказан!
И всегда эта непостоянность; ее мысль напоминала некоторых птиц, которые садятся куда попало, но на одну секунду, чтобы сейчас же пересесть на другое место и улететь оттуда.
– Потом, когда ты станешь нотариусом, ты отомстишь за всех нас... Кстати... Я забыла. Принесла тебе карамельки... Спрячь их...
Зачем их прятать?
Однажды, несколько месяцев спустя, она плакала, всхлипывала, с покрасневшими глазами на мертвенно-бледном лице. Как будто девочка, очень быстро выросшая, или скорее чудовищная кукла, но какая-то бесплотная.
– Это ужасно, Эдуар!.. Если бы я рассказала, мне бы не поверили... Подумали бы, что я сумасшедшая...
В тот момент, когда я совсем не ожидал этого, она подняла юбки и показала мне полное белое бедро, на котором виднелись тени.
– Видишь? Это он бьет меня! Когда я подумаю, как мы были счастливы с тобой вдвоем...
В это время мне было, должно быть, двенадцать лет. Я не мог этого понять. Тем более я был захвачен врасплох, подавлен быстротой, с какой развивались события, В один из четвергов я пришел на улицу Шапитр. Дверь была не заперта. На пороге я увидел кого-то незнакомого, но не обратил на это внимания. В вестибюле, у подножья лестницы, в странной позе стоял мсье Рекюле. Опершись двумя руками о стену, он охватил ими голову, а спина его резко вздрагивала; он плакал, издавал настоящие громкие крики.
– Иди сюда, Эдуар!..
Это моя мать открыла дверь в столовую и звала меня в комнату. У нее тоже были красные глаза. Я заметил толстую мадам Карамаши с чашкой кофе в руках. Над нами в спальне тети ходили, там как будто шла какая-то борьба.
– Почему ты не в лицее? – спросила мать, очевидно думая о другом.
– Сегодня четверг...
Она не закрыла дверь в вестибюль. Из спальни шум перешел на лестницу. Рыдания мсье Рекюле стали громче и теперь напоминали зов какого-то зверя ночью в лесу.
Я увидел нелепое зрелище; женщину, мою тетю, которую насильно уводили мужчины, а она вырывалась из их рук и цеплялась за стены, за наличники дверей, за что попало. Моя мать отвернулась. Мадам Карамаши заплакала. Наконец захлопнулась дверца машины. Автомобиль, которого я не заметил, когда пришел, отъехал от дома. Мать перекрестилась и, поколебавшись, объявила:
– Твоя бедная тетя сошла с ума! Пришлось положить ее в больницу.
Мсье Рекюле не вошел в столовую. Он предпочел спрятаться в каком-то уголке.
– Ты не должен больше сюда приходить... – приказала мать. – Тебе не нужно видеть этого человека... Он больше не твой дядя...
Мы поели. Все семейные драмы кончаются едой. Мадам Карамаши осталась с нами. Меня не хотели ни во что посвящать, но я слышал обрывки разговора: речь шла о мсье Рекюле, который бил мою тетю и так дурно с ней обращался, что она сошла с ума. Мне даже кажется, что на него была подана жалоба и началось следствие. Потом, несколько недель спустя, стало известно, что тетя умерла в сумасшедшем доме. Не знаю, почему меня не взяли на похороны. Не знаю также, где похоронена тетя Элиза.
Удивительно то, что она выполнила все, что говорила. По завещанию она оставила мне некоторую сумму (если не ошибаюсь, двадцать тысяч франков), предназначенную исключительно для оплаты моих занятий, пока мне не исполнится двадцати одного года. Так как она ненавидела «сутяг», то эту сумму она доверила директору лицея, которому поручила следить за моим содержанием.
А остаток состояния Тессона пошел в Общество покровительства животных. Был длинный процесс. Но кончилось тем, что бедная тетя Элиза, мертвая, одержала верх над живыми. Почти в это самое время директор вызвал меня к себе в кабинет, заставил меня сесть, принял серьезный и добрый вид и торжественно сказал мне:
– Теперь, когда вы уже взрослый мужчина...
Я уже знал. Не могу уточнить почему, но я знал. Я мрачно смотрел на него.
– Наберитесь мужества, подумайте...
Я не шевельнулся. С неподвижным взглядом я позволил ему договорить до конца. Мой отец умер, внезапно, не дома, а у своего брата Жамине, которого он зашел проведать.
– Он не страдал. Он выпил стакан белого вина со своими друзьями... Уронил стакан и упал вперед, как будто в него ударила молния.
Когда я пришел туда, когда увидел его на кровати, я не мог поцеловать его. Мне было страшно. И, признаюсь, я поторопился уйти из дома.
Вот на что всегда намекает мой брат.
– Ты не знал тяжелых моментов в жизни нашей семьи!
Это правда. Я не захотел их знать. Я знаю, что они, моя мать и брат, завязли в финансовых затруднениях, что были отвратительные сцены, что моя мать несколько раз приходила умолять директора лицея отдать ей часть причитающейся мне суммы.
Все наше имущество продали с молотка. Была зима. Начался еще более тяжелый период, о котором в семье никогда не говорят, разве что намеками.
Правда ли, что моя мать нанялась в прислуги? Однажды, во время ссоры, Гильом произнес это слово; но вообще говорили: «Экономка», давали понять, что мать жила в Ньоре у старых людей, которые скорее были ее друзьями. Потом надо было найти незначительную сумму, двенадцать тысяч франков, и на это пошли недели. Дело шло о гарантийном взносе, требующемся, чтобы создать кооператив. Дело сладилось. Это был маленький деревенский магазинчик в Домпьере, две витрины с пряностями и крупами, а внутри стояли в ряд бочки: красное вино, белое, керосин. Когда дверь открывалась, звонил звонок и моя мать появлялась из кухни с покорившейся судьбе, мучительной улыбкой и спрашивала покупательницу какую-нибудь девочку с бидоном или сеткой:
– Что ты хочешь?
Меня же уже не считали членом семьи, мне никогда не было места в этом доме, и мне как-то неловко вспоминать о нем.
Вот что важно: я не заметил, как прошел весь путь, как прошел вестибюль, где вечно царит сквозняк, я могу поручиться, что дружески кивнул швейцару, толкнул застекленную дверь, прошел длинный коридор, выложенный плитами. Удивленный, радостный голос произнес: