Напивался Серафим Второй с того злополучного момента часто и, «подфартит когда», мертвецки, потешая яланских мальчишек и мужиков, а баб вводя в отчаяние. Поглазеть на барана-алкоголика приезжали и из соседних сёл, а уж из города – оттуда целыми экскурсиями.
Ну так вот.
В то время, когда всё овечье стадо, нагуливая вес, дружно щипало по косогорам траву, Серафим Второй околачивался возле Пятачка – места сельского общения – или у конюховки, где мужиками раскуривалось и распивалось. Приблизившись к гуляющим, он сипло блеял, стараясь обратить на себя их внимание. Захмелевшие мужики искренне радовались его появлению, отыскивали поблизости пустую, широкогорлую посудину и наливали ему по-братски. Серафим, не суетясь, выхлёбывал налитое и закусывал исключительно папиросами, предпочитая «Беломор» Канской табачной фабрики. Измусолив и проглотив пачку, подобрав отвислыми губами рассыпавшийся табак, он отходил, покачиваясь, в сторону и ложился в тенёчке, чтобы не мешать разговору. Продолжая бражничать, мужики наведывались к нему изредка, толкали его в бок ногой и спрашивали:
– Эй, морда! Слышишь?! Серафим! Очнись, рогатая холера! Тяпнуть не хочешь, а? А если хочешь, дак вставай, смотри проспишь, и не достанется.
Если хотел, мало того, мог если, Серафим приподнимался сначала на задние ноги, смотрел остекленевшими глазами в землю, вставал затем на передние и плёлся вслед за пригласившим. А выпить Серафим Второй мог не меньше любого мужика, не меньше, может быть, и тёзки своего покойного.
Мальчишки, веселья только ради, воровали дома бражку и потчевали ею Серафима до рвоты, после чего тот – не евши, не пивши – дня три-четыре отлёживался в репейнике или в крапиве – там, где никто, кроме сорок, его не беспокоил. Потеряв и отыскав питомца своего, при этом досыта набегавшись, Марья Митривна накидывала на его рога верёвку и по грязи или по пыли, а то и по слякоти или по снегу, почти волоком, ругаясь, тащила его, полутрезвого-полухмельного, к себе на двор. Неделю-две после привода сидел Серафим в стайке – в «отрезвителе», как говорил сочувственно Егор Гаврилович, – томясь от вынужденного там воздержания. Но, то ли сжалившись, то ли побаиваясь, что узник дверь сломает, сам ли захлестнётся об стену, Марья Митривна его выпускала, надеясь втайне, может быть, что тот вдруг образумится.
– Беги, беги, сдрешной! – вслед ему говорила Марья Митривна. – Авось, балда, когда-нибудь допьёшься – свернёшь башку-то себе где-нибудь, так ли подохнешь вон, как Серафим, покойничек, – и добавляла иногда под настроение: – Какой хозяин, но, такая и скотина… правду ведь люди-то толкуют.
Смерть всегда выждет случай или все случайности сведёт к одному.
Меньшиков Семён варил на летней кухне медовуху. Воздух на месте не стоял, а разгуливал по Ялани. Серафим Второй тем временем отдыхал на берегу Куртюмки в зарослях одичавшей конопли. Уловив принесённый утренним ветерком запах варева, он встрепенулся, мотнул башкой, вытряхивая из неё сон, поводил носом, сориентировался и, вскочив, посеменил шатко к Семёновой постройке. А подбежал когда к забору и уткнулся в него лбом, заблеял сипло.
– Тут как тут! – увидев гостя в щель между заворинами, сказал Семён. – Нюх у тебя, парень, как у моей Марфы. Вам бы с ней посостязаться. Нет ничего. Проваливай. А? Чё ты там?.. Эта-то?.. Нет, ещё парная, не дозрела, с неё и толку-т никакого. Другой, прости, не припасли уж.
Но убедить Серафима Второго оказалось не так-то просто. Заворины под натиском его рогов едва держались.
– Ну, в дох и в выдох, нахалюга! – ругнулся Семён раздражённо. – По-русски сказано же: нет! Если бы было чё, дак разве жалко!.. Жри б ты её… A-а, подожди-ка, – заглянул Семён в приготовленную для свежей медовухи флягу, приподнял её, побултыхал и вылил из неё в ведро старую гущу, затем переставил ведро через забор и сказал: – На, паразит!.. Лакай, паршивец. Тут гуща – ею и закусишь… не барин. Подать больше нечего… Как-то не выплеснул ещё… везучий.
Знать бы ему, Семёну, наперёд, к чему приведёт его щедрость, не взял бы греха надушу, в бурьян бы лучше гущу эту выплеснул, да «не знатьё же ведь», как объяснил он вечером того же дня эту «промашку» жене своей Марфе, на что та и заявила:
– Как был, припомню, бестолковым, так бестолковым и помрёшь, наверное, и на могиле на твоей напишут: дескать, дурак лежит тут, люди дорогие, плюньте! Делают другие – пусть делают, а ты – подальше от греха. Ещё ляпни где-нибудь – ума-то хватит, – что твоя это работа. Марья узнат, совсем со свету сживёт. И так-то всё проходу не даёт, чуть чё, так и напомнит, как вы с Костей тогда огород ихний с конюховским двором перепутали и всю картошку у неё поистоптали на коне. Мало тебе ещё, дурак?!