— Монсеньор, раз уж речь зашла об опасностях, подстерегающих фирму, мне хотелось бы, если позволите, обратить ваше внимание на некоторые немаловажные детали.
— Слушаю.
— Не далее как вчера вечером я просматривал расходы, связанные с вашим меценатством. Знаете, какой суммы они достигают? Больше шестисот тысяч флоринов. Вилла Кареджи, аббатство Фьезоле, восстановление церкви Святого Духа в Иерусалиме, не считая подарков, приобретения произведений искусства, манускриптов, работ одной платоновской академии, образованной тем византийским ученым, которого вы встретили во время собора и имени которого я не помню…
— Плетон.
— Да, еще фрески для монастыря Сан-Марко, заказанные вами Микелоццо… Не считаете ли вы, что именно здесь таится некоторый риск?
Козимо молча окинул взглядом своего собеседника, прежде чем ответить:
— Вы говорите так, потому что все человеческое вам чуждо. И еще потому, что воображаете, будто человек должен быть отодвинут в свое первоначальное состояние: рабское создание, лишенное надежды. Если бы вы прочитали «Asclepius» [18], то так бы не говорили. Чему нас учит Апулей?
«Человек — великое чудо, так как он покоряет землю, бросает вызов стихиям, верит в демонов, проникает в сущность, все переделывает и ваяет изображение богов. Человек — восхитительное существо, которое надо ценить и уважать, поскольку он взвалил на себя бремя Бога, будто сам он — Бог». Так что следует поддерживать человека и, когда у нас будет достаточно власти, помочь ему вознестись к облакам.
Сассетти попытался вмешаться в разговор, но Козимо предостерегающе поднял руку.
— Я не закончил! Когда Бог, величайший архитектор, построил по законам непознаваемой мудрости этот дом, этот мир, который у нас перед глазами, Он подумал, сотворил человека и поместил его в центре. Знаете, что Он ему сказал? «Мы сделали тебя ни летающим, ни ползающим, ни смертным, ни бессмертным, дабы ты, хозяин самому себе, приобрел форму, какую пожелаешь. Ты сможешь уподобиться животным либо, наделенный разумом, сумеешь достичь высших божественных форм». А это значит, что человек способен к совершенствованию. Он может превзойти себя при условии, если ему предоставить средства. Именно этому я и посвятил себя по возвращении во Флоренцию. А искусство… искусство является одним из инструментов этого совершенствования. — Сассетти вновь собрался что-то возразить, но Козимо опять остановил его: — Идите, друг мой, уже поздно. Боюсь только, что все сказанное мной было гласом вопиющего в пустыне. Ступайте…
Брюгге, на следующий, день
Когда Идельсбад проснулся, Мод еще спала. Он разделся до пояса и с обнаженным торсом вышел из избушки. Небо закрывали розовые облака, сквозь них пробивались первые солнечные лучи. Он направился к колодцу с воротом, кинул в глубину ведро и вытащил его наполненным чистой водой. После короткого омовения Идельсбад пошел обратно и увидел Мод, стоящую на пороге. Сколько времени она смотрела на него? Их глаза встретились, Мод отвернулась и быстро вошла в дом. Он последовал за ней и, надевая на ходу камзол, спросил:
— Вы хорошо спали?
Она стояла у камина, глядя на остывшую золу.
— Не очень. Но причиной тому не ваша кровать. Вы пойдете на встречу с похитителями Яна, как договорено?
— Разумеется. Но сначала я отвезу вас в монастырь.
— Нет. Я поеду с вами. Я хочу быть уверена, что мой сын здоров.
— И не думайте! Вы всех нас подвергаете опасности. Увидев вас, эти люди начнут задавать разные вопросы и перестанут мне доверять.
— Они не увидят меня. Вы высадите меня там, где посчитаете нужным, а сами поедете к гостинице «Водяная мельница». За меня не беспокойтесь, я сумею выпутаться и голоса не подам.
— А после завершения обмена?
— Не знаю. Ничего не знаю. Всю ночь я думала над вашими словами. Особенно над одной фразой.
— Какой?
— «Вы бросили его из любви, хотите отвести от него несчастье, а сам он помнит только, что брошен». Это ужасно…
— Вы считали, что поступили хорошо, — заметил Идельсбад с ноткой сочувствия. — К тому же сказали, что у вас не было другого выхода.
— Но сегодня у меня выход есть! Я смогу поговорить с ним. Попытаюсь объяснить… — Она тяжело вздохнула. — Нет. Он может только презирать меня. Он еще ребенок. Ему не понять страданий взрослых и причины, часто толкающие их на неразумные поступки. Он проклянет меня, осудит. Я уверена.
— Уверенность эта ни к чему, дама Мод. Я никогда не был отцом, и мне не подобает давать вам советы, но все же мне кажется, что дети очень восприимчивы, некоторые вещи они понимают получше взрослых. Ян — в частности. Повторяю: признание своей ошибки — болезненно, но молчание — убийственно. Что вы хотите? Чтобы он всю жизнь был убежден, что его никто не любит?
— Мне страшно, — дрожащим голосом проговорила Мод. — Вы понимаете? Мне очень стыдно за себя.
— Напрасно. Вы были молоды, вами управляла любовь как к мужчине, в которого были влюблены, так и по отношению к Яну. Любовь порождает стыд.
Ее губы тронула слабая улыбка.
— Что вы знаете о любви, Идельсбад? Насколько я поняла, вы изгнали это чувство из своей жизни.
— Это правда. Но мне вспоминается… однажды… очень давно… — Он задумался ненадолго. — Ладно… Время идет.
— Я поговорю с Яном. — Собрав все свои душевные силы, она повторила: — Я с ним поговорю. Он сам решит.
— Хорошо, — сказал Идельсбад. — Но что потом? Воображаете, что он с радостным сердцем вернется домой?
— Ему будет нелегко, но он будет знать, что я где-то рядом, и это позволит ему лучше вынести жизнь с Маргарет. Отныне он не будет одинок. Когда ему захочется излить душу, он сможет прийти ко мне. — Она поспешила добавить: — Между монастырем и домом Ван Эйка — не тысяча лье. Я все расскажу настоятельнице; думаю, она меня поймет. Мы не затворницы. У нас есть парк, где можно встречаться со своими родными. Ян сможет часто приходить ко мне.
— Вы упускаете одну деталь: пока эти убийцы на свободе, вашему сыну будет постоянно грозить опасность.
— Что же делать?
— Я размышлял над этим. Пойду к бургомистру и все ему расскажу. Открою ему происки де Веера и Мозера. Поговорю и с дамой Маргарет. Надо защитить ребенка.
Мод горячо одобрила его намерения.
— Вы добрый, — сказала она, глядя в глаза Идельсбада. — У вас характер Ван Эйка.
— Нет. У меня никогда не было и, вероятно, не будет его благородства. Я моряк, одиночка. Я выбираю, отсеиваю, ухожу. Мне не знакома благотворительность, у меня есть только чувство долга.
Она с улыбкой посмотрела на него:
— Где кончается благородство? Где начинается чувство долга?
Он ушел от ответа.
— Пора отправляться.
Через час они въезжали в Брюгге.
Как они условились, Идельсбад оставил молодую женщину на углу улицы, у ниши, в которой помещалась эмблема города: белый медведь. Животное стояло на задних лапах, его шею обвивало широкое золотое колье, белую шерсть на груди украшала расшитая перевязь, лапы крепко сжимали красно-золотой щит.
— Не наделайте глупостей. Ждите нас здесь. Что бы ни произошло, не показывайтесь.
— Обещаю.
Идельсбад пришпорил лошадь и поскакал к гостинице «Водяная мельница». Подъехав к зданию, он осмотрел площадь. Лишь несколько красильщиков шли по ней, направляясь в свои мастерские.
Колокол на дозорной башне пробил три раза; с последним ударом в конце улицы показались трое испанцев и Ян. Впереди шагал мужчина с худым лицом. Поднявшийся ветер плотно прижимал черный плащ к его груди.
Когда до Идельсбада оставалось несколько туазов, его компаньоны остановились, и один пошел к португальцу.
— Карта с собой? — спросил он.
Вместо ответа гигант сунул руку за пазуху и вынул тщательно сложенный вчетверо пергамент.
— Освободите ребенка, — приказал он.
— Сначала карта. Ребенок — потом.
— Нет.
— Кто мне докажет, что это не обычная бумага, не имеющая ценности?