Когда я работал на оружейном заводе HASAG, мужчины-евреи по ночам много говорили о том, что выжившие обязаны будут рассказать нашу историю. Но у Якова история была другая: он предупреждал нас с Абе, что, когда мы выберемся из Бухенвальда, нам придется быть осторожными – очень осторожными. «Враги одержат над нами победу, если мы начнем драться между собой, – говорил он. – Когда единственное, что мы знаем, это жестокость, то мы сами становимся жестокими и учимся ненавидеть самих себя и всех вокруг». Именно это и происходило сейчас с нами, детьми. Венгры враждовали с поляками, поляки – с румынами, русскими, украинцами и так далее. Но я не мог положить этому конец и испытывал внутреннее стремление примкнуть к той или другой стороне.
Западные журналисты писали про то, как после освобождения мы неделями бродили по Бухенвальду и спали в тех же бараках, где находились в заключении, как мы грабили жителей Веймара, их квартиры и магазины, разоряли общественные здания и набрасывались друг на друга. Ходили слухи о том, что нас считают преступниками, психопатами – слово, которого я не знал, но понимал, что так говорят про людей с антиобщественным поведением, склонных к насилию. Мы все были полны ненависти и злобы, даже дети. Мы не представляли полной картины того, что произошло с евреями в Европе. Многие надеялись попасть обратно домой, но нам говорили, что это невозможно. «Les enfants terribles (ужасные дети) из Бухенвальда» – такой заголовок был в одной газете. Группа психиатров, которые нас обследовали, пришла к выводу, что нам не дожить до сорока лет. Мы слишком изуродованы, считали они. Некоторые журналисты даже писали, что мальчики из Бухенвальда – озлобленные, жестокие и извращенные, агрессивные и склонные к манипуляциям, раз им удалось выжить, в то время как все остальные погибли. Но OSE, организация, помогавшая еврейским детям, решила, что сможет нас спасти.
Внешне мы выглядели ужасно, по крайней мере сразу после освобождения. Почти без волос, с истощенными телами и лицами, с серой кожей. Все мы были недоверчивыми и подозрительными. В лагере рассказывали историю о еще одном служащем американской армии, ребе Шахтере, который находился в первом грузовике, въехавшем на территорию Бухенвальда. Рядом с металлическими входными воротами лежала гора обнаженных трупов евреев. Грузовик остановился, и ребе вылез. Он обошел вокруг этой горы, держа руку на кобуре пистолета. Думаю, американцы, как и мы, были в страшном напряжении. Потом он остановился, потрясенный: на него смотрели, мигая, детские глаза – огромные, как у всех нас. Ребенком оказался семилетний Люлек. Он спрятался среди мертвых тел и боялся вылезать. Ребе вытащил маленького Люлека и подбросил его в воздух, смеясь и плача одновременно.
– Сколько тебе лет? – спросил ребе Шахтер на идише.
– Я старше тебя, – ответил Люлек.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что ты плачешь и смеешься. А я не могу. Вот и скажи, кто из нас старше – я или ты?
Одна из причин, по которым бухенвальдские мальчики ссорились между собой – по крайней мере так Яков говорил нам с Абе, – заключалась в том, что Густав Шиллер, заместитель старшины Блока 66, благоволил к детям из своей страны, Польши. Густава прозвали Палачом. Он входил в подпольное движение лагерного сопротивления. И был главой карательного отряда. Когда прибывали поезда, он вместе с долговязым Отто, украинским коммунистом, расспрашивал новичков о том, кто плохо обращался с жителями гетто или сотрудничал с нацистами. Очень скоро этих людей находили мертвыми: якобы Отто душил их во сне рубашкой или одеялом либо топил в уборных. Густав ненавидел венгров, даже детей, на том основании, что их страна вступила в войну только в 1944 году, а до того держалась в стороне и смотрела, как поляки страдают и гибнут.
Медленно просыпаясь, я думал о Якове и Большом Вилли.
Абе и Салек еще спали; их ноги свисали с полки, а рты были приоткрыты. У Абе текла слюна, Салек храпел. Я выглянул в окно. Поезд проезжал через маленькие городки, многие из которых были разрушены – некоторые дома разбомблены наполовину, некоторые совсем в руинах, только оконные рамы продолжают стоять. Географии я не знал, но понимал, что мы едем не в Польшу, а совсем в другую сторону.
– Мы уже недалеко от Экуи, – произнес Салек. Я подскочил на месте – не знал, что он уже проснулся. Салек снова начал болтать про войну во Франции, во время которой, по его словам, многие города были стерты с лица земли.
Я, тем не менее, думал о Польше: пытался вспомнить свои родные места, что оказалось непросто. Воспоминания возвращались ко мне лишь отрывками либо во сне, и я не знал, какие из них реальны. Я помнил, что во время работы в HASAG, а потом в поездах и лагерях несколько раз видел один и тот же сон. Я говорил себе, что это проверка, вроде тех, которые Хаим проходил в польской армии. Он рассказывал, что им приходилось выживать на минимальном пайке, в холоде и учиться сохранять при этом ясный ум, чтобы сражаться с врагами. Мне же снилось, что я просыпаюсь у нас дома. Папа, мама, Хаим, Мойше, Мотл, Абрам и Лия сидят вокруг стола и дожидаются меня. Мама, со счастливыми глазами, поднимается и восклицает: «Малыш справился!»