Но тут встрепенулась молчавшая до сих пор Чимэддолгор.
— Зачем ты оскверняешь домашний очаг, а?
Сэнгэ спохватился и, обжигая пальцы о раскаленную золу, выхватил листок из печки.
— Верно говоришь, верно… — запричитал Цоржи. — Жечь такую нечисть в очаге, который заложили еще твои предки? Какая же ты скотина, Сэнгэ, нет, хуже скотины!
Сэнгэ промолчал, а Чимэддолгор схватила листок и выбежала из юрты. Когда она вернулась, в руках ее уже ничего не было.
Буян продолжал всхлипывать. Но на сердце у него отлегло — какое счастье, что листок не сожгли! Однако беспокойство не покидало его. «Что с портретом? Куда это мама могла его выбросить?»
Между тем гнев ламы утих. Он милостиво принял из рук Чимэддолгор большую пиалу парного молока и принялся с шумом отхлебывать из нее. На Буяна никто уже не обращал внимания. Он тихо вышел за дверь и сел в тени юрты, прислушиваясь к разговору между родителями и ламой. Потом Цоржи пошел к себе — пришло время послеполуденного отдыха.
Дождавшись ухода ламы, Буян вернулся в юрту. Мать налила ему молока.
— Смотри, сынок, — сказала она примирительно, — не приноси больше подобных вещей из степи, ладно? Мало ли что найдешь на земле.
После полудня родители вновь занялись делом: Чимэддолгор выпустила на луг овец и отправилась собирать арга́л,[15] Сэнгэ поехал за куревом. Буян тут же кинулся искать портрет.
После долгих поисков он нашел его рядом с колышком, за который привязывали телят. Буян бережно поднял клочок бумаги, стряхнул с него пыль и золу, разгладил и аккуратно свернул в трубочку. Потом он принес бумагу в юрту и спрятал в голенище одного из своих гуту́лов,[16] валявшихся под кроватью.
Прошло несколько дней. Хотон Сэнгэ перекочевал на новое стойбище, в самую глубь долины, где были прекрасные луга с густой, сочной травой.
Настало время отёла — пора изобилия кобыльего и овечьего молока.
Ясным погожим днем в юрту Сэнгэ с самого утра потянулись гости — хозяева пригласили отведать свежего молочного хмельного напитка. В этом году перегнали особенно много — новый бурдюк наполнился почти до краев.
Первую чашку Сэнгэ преподнес Соному. Соном-гуа́й[17] был из собравшихся самым старшим. Ему же, по обычаю, и посвятил Сэнгэ стих:
Соном-гуай торжественно вынул из-за пазухи голубой ха́дак,[20] двумя руками принял на него чашу и произнес ответный ёро́л — доброе пожелание:
Потом он обмакнул указательный палец в сархад, разбрызгал вокруг несколько капель — отдал дань уважения природе и людям — и только тогда до дна осушил чашу. С низким поклоном поднес он Сэнгэ хадак.
Все были возбуждены и веселы. Хорошо на сердце было и у Буяна. На радостях он даже предложил Цолмону обменяться картинками. Но обмен все-таки не состоялся: Цолмон соглашался добавить к папиросной коробке лишь красную коробку от чая, а Буян счел такое предложение невыгодным.
Домой Буян вернулся лишь после полудня. В юрте, добродушно улыбаясь, сидели отец с матерью.
Отец вынул изо рта дымящуюся трубку и улыбнулся Буяну.
— Ну, сынок, через несколько дней отправимся.
— Куда? — Буян даже вздрогнул от удивления.
— Поживешь немного в монастыре, будешь прислуживать Цоржи-бакши. А там, глядишь, мой единственный сын приобщится к великому учению Будды, станет послушником, а потом и ламой.
Неужели ему придется жить у Цоржи-бакши? Буян приуныл, но сказать «не поеду» у него не хватило смелости. Молча стоял он, понурив голову.