«Никому до меня нет дела! И за человека не считают! Терпят только из милости!» — с обидой думала Клаша.
Вот и сейчас — она так замерзла, что еле-еле может развязать картонку своими красными, одеревеневшими руками, а тетка, как нарочно, сердито торопит! Клаша молча вытащила из картонки платье и кофточку и отдала Дуне. Надев их на деревянные распялки, тетка выскочила с вещами на лестницу: Вера Аркадьевна строго-настрого приказала вещи от Анны Петровны проветривать на свежем воздухе, чтобы они «не пахли портнихой».
— Протри морковь! — крикнула Клаше тетка, хлопнув дверью.
— Ладно! — ответила Клаша и стала раздеваться.
Затем она сняла с полки синюю эмалированную кастрюльку и принялась большой деревянной ложкой протирать морковь через сито.
Дуня вернулась и отнесла кофточку и платье в спальню Веры Аркадьевны.
— Морковь протерла?
— Протерла.
— Садись за уроки, остальное сама сделаю, — сказала Дуня и принялась жарить Константину Александровичу яичницу. Потом она стала гладить кружевные воротнички Веры Аркадьевны.
— Уроков-то много? — спросила Дуня, сбрызнув кружева водой.
— А что надо делать?
— Хорошо б сегодня ответ дяде Сене написать.
— Сейчас задачки доделаю — и напишем.
Дуня догладила и, налив из куба горячей воды в ведро, подоткнула юбку и начала мыть кухню.
Было половина одиннадцатого, когда Дуня закончила мытье пола.
— Ну, слава тебе господи, кажись, все. Уж кастрюльки завтра вычищу. Встану пораньше и вычищу.
Дуня выпрямилась, потерла рукой поясницу и, кряхтя, принялась раздеваться.
— Ну, давай, Клаша, пиши скорей, спать пора. Устала я как собака.
Клаша положила перед собой лист писчей бумаги и голубой конверт. Дуне хотелось написать брату особенное, душевное письмо, чтоб Сенька одумался, не дурил, поберег бы себя, но нужных слов сразу придумать она не могла.
— А ну пиши уж, как всегда, — махнула рукой Дуня и начала диктовать: — «Здравствуй, любезный брат, Семен Никифорович! Письмо мы твое, значит, с Клашей получили. — Дуня зевнула. — Да-а-а, письмо мы твое, значит, с Клашей получили и очень были…»
Дальше Клаше писать не пришлось. Кухонная дверь приоткрылась, и в нее просунулась худая рука Марии Федоровны. Рука держала трехрублевку.
— Клаша, сбегай в аптеку. Кончился боржом.
Глава вторая
Когда Клаша пыталась вспомнить деревню Чумилино, где она прожила с теткой до шести лет, то в памяти возникала одна и та же картина: осенний холодный ветер, слышно, как на улице моросит дождь. Тетка ушла к мельнику просить взаймы муки, а ее оставила дома. Ей страшно сидеть одной в маленькой, темной избе, где единственное окошко заткнуто старой теткиной кофтой и пучком соломы.
Клаша влезает на скамью, отдирает край тряпки и смотрит на улицу. По улице мимо дома идет стадо. Мокрые коровы, заляпанные грязью, уныло мычат, позади босоногий, в подсученных штанах, накрывшись с головой зипуном, бредет пастух. Он тащит по грязи длинный мокрый веревочный кнут. А дождик льет и льет без конца. Еще Клаше вспоминается злая цепная черная собака мельника, которая всегда кидалась на прохожих. Больше, как ни старалась Клаша вспомнить, ничего вспомнить не могла.
Зато у тетки, если заходила речь о Чумилине, хватало и воспоминаний и разговоров. Она обычно так и начинала: «А вот у нас в Чумилине», — и дальше шел рассказ о том, что нигде нет такой богатой деревни, как их Чумилино; нигде так зажиточно не живут мужики, как у них в деревне, и нигде девки не поют таких сердечных песен и нот такой тенистой березовой рощи, как за подмостьем в Чумилине!
Но после того как у них побывала в гостях бабка Лукерья, таких восторженных воспоминаний о деревне Клаша от тетки больше не слыхала.
В один из непогожих осенних дней в кухню вошла незнакомая старуха, повязанная большим теплым платком:
— Здравствуй, Авдотья Никифоровна.
— Здравствуйте, — сказала тетка, с недоумением разглядывая старуху.
— Иль не признала бабку Лукерью! А?!
— Ну проходи, проходи, — уже приветливо сказала тетка. — Садись. Когда приехала? Надолго ль?
— Вчера. К сынку Петруше в гости. Он здесь у Гужона на фабрике работает. Ну, думаю, дай заодно и землячку навещу, — ответила старуха, с любопытством рассматривая большую светлую кухню с полками, украшенными бумажными кружевами, блестяще начищенные кастрюли всех форм и размеров, Дунину кровать в углу с горой подушек.
На краю кровати, свесив ноги, сидела Клаша и не сводила глаз с гостьи.
— Это что же, хозяйская барышня? — спросила бабка.
В рослой десятилетней девочке, одетой в клетчатое платье, с косами, завязанными голубыми лентами, трудно было узнать патлатую и грязную Клашу из деревни Чумилино.
— Это племянница моя — Клаша. Разве не узнала?
— Да теперь-то, приглядевшись, узнала, а сразу никак. Выросла она очень да и одета ровно барышня, — сказала бабка Лукерья.
Дуня начала расхваливать барыню, Веру Аркадьевну, которая дарит Клашке свои поношенные юбки и кофты и такая добрая, что собирается отдать ее за свой счет в гимназию.
— А в гимназии учатся только господа. Благородные, — хвасталась Дуня.
— Ну, дай, дай ей господи, — перекрестилась бабка Лукерья.
Пока тетка разговаривала с гостьей, Клаша сбегала в булочную за мягким ситным. Сели пить чай. В стеклянную розетку с вареньем бабка Лукерья макала маленькие кусочки сахара. Рука у нее была морщинистая и коричневая. Она пила чай медленно, осторожно прихлебывая с блюдца. После третьей чашки бабка вытерла ладонью губы и начала рассказывать деревенские новости:
— Саню Малова чугункой зарезало, — только куски мяса собрали. Настька вдовой осталась с тремя ребятами; старшему восьмой год пошел. Хватит баба горя с сиротами. А у бабки Лександры сын Яшка объявился. Четыре года о себе знать не давал и вдруг — как снег на голову. Приехал в новой паре, при часах. В Сибири, говорит, служит приказчиком. Бабке пуховый платок привез и чаю кирпичного две плитки. Там у них в Сибири, в городе Ташкенте, всё кирпичный чай пьют… А Польку Куликову помнишь, что на косогоре жила? Померла. От застуды, на сплав ходила. У Баранихи девчонки-двоешки родились. Ждали парня; сын — как-никак помощник, работник, а родились девчонки, лишние рты. Ну, может, бог приберет!
Говорила бабка быстро, точно боялась, что забудет и не успеет все рассказать. Дуня слушала старуху, спрятав обе руки под фартук; лицо у ее было хмурое и красное.
— Вот тебе наши новые новинки — старое брюшко, — тараторила старуха. — С землей, как и прежде, одна горесть и расстройство. Хоть заколачивай с краю избы да и вали все гуртом в город. Не хватает крестьянству земли. Нынче весной, как нарочно, весь хлеб градом выбило. Чем кормиться будем? На Степан Фадеиче далеко не ускачешь. У него пуд возьмешь — два отдай. Жмет он мужиков. Скольких по миру пустил кровосос!..
— Торгует он в Чумилиной?
— Торгует. Этим летом железной крышей дом и лавку покрыл да еще из города граммофон привез. Разные танцы играет. Старшего сына Илюшку женил, на успенье. Взяли кривую Пелагею Старостину, из Кобтева.
Дуня вздыхала, покачивала головой, а сама то и дело посматривала на грязную лужу, что натекла на пол с мокрых бабкиных сапог.
— Ну вот и все наши новинки, — закончила, наконец, бабка Лукерья и перекрестилась. — Теперь рассказывай, Авдотья Никифоровна, про свое городское житье. Видать, не плохо живешь?
— Да уж жаловаться не приходится. Живем!.. — сказала Дуня и, подскочив к плите, помешала ложкой в большой кастрюле.
— Тетя Дуня, покажи бабушке, что Вера Аркадьевна подарила, — вмешалась Клаша.