— Однажды это станет твоим, — говорил он. — Однажды ты это унаследуешь.
Он провел меня по всей цепочке производственного процесса, шаг за шагом, задавал вопросы, чтобы убедиться, что я запомнил сказанное. Я не запомнил и никогда не интересовался производством хлопка настолько, чтобы запомнить, но я притворялся, что ищу в памяти ответы, просто для того, чтобы ему стало лучше. Я больше интересовался тем, как все это выглядит, а не тем, как оно функционирует, как хлопок сжимают металлические зубья, семена падают белым водопадом в контейнер, собирающий их для дальнейшего употребления. Пушистые потоки, которые падали так красиво и мягко среди всего этого грохота. Пока мы шли через все стадии производства, отец перекрикивал шум машин, направляя меня загрубелой рукой, лежавшей на моем плече, просил работников добавить какие-нибудь подробности к его объяснениям. Я кивал головой и притворялся, что слушаю, глядя, как вокруг летали в лучах света пыль и пух, вдыхая странный, опьяняющий запах механизированного поля.
Конечным продуктом, завершением производственного процесса был чистый белый тюк хлопка, обернутый в покрытие из мешковины, которое удерживали несколько металлических лент. Я подумал, что он прекрасен. Я провел руками по поверхности теплого, туго запакованного хлопка и закрыл глаза, отметая все остальное вокруг — шумные машины, суетившихся работников, даже отца. Когда ночью я лежал в постели, то представлял, что моя подушка и простыни — с нашего собственного завода, и это ощущение я приношу теперь с собой в каждую постель, где когда-либо спал, оно всегда успокаивает меня, когда я страдаю от приступа бессонницы.
Вот что подарил мне отец: более глубокое восприятие своей уединенности, понимание того труда и тех жертв, которые часто требуются от других ради моего личного комфорта. Процесс приспособления занимает время. Я никогда не ожидал, чтобы мой отец принял каждую из колеблющихся подробностей моей жизни за один вечер, да и наоборот. Минуты нашего непонимания, хотя они часто приносили боль, все еще нельзя было назвать унижением. Этого-то в ЛВД так и не смогли понять.
— Тебе есть что сказать? — спросил Смид, глядя на меня сверху вниз.
Я отвел взгляд.
Днем нашу группу попросили сесть двумя полукругами в аудитории ЛВД. Солнечный свет просачивался сквозь белые жалюзи, каждый из нас завернулся в свое обособленное молчание. Дж. сидел рядом со мной. Только в этот день я позволил себе сесть рядом с ним. Я чувствовал его взгляд краем своего взгляда.
— Эта неделя была нелегкой, — сказал Смид, вынося в центр сцены складной металлический стул. — Насыщенной эмоциями. Но важно, чтобы мы толкали себя как можно дальше. Нам нужно дойти до самого дна нашей зависимости.
Остаток утренней сессии был трудным, и Т. еще раз признался в том, что прошлой ночью его посещали мысли о самоубийстве. Когда Т. исповедовался, стоя перед нашей группой, мы все повторили: «Мы любим тебя, Т.» Но у меня не лежало сердце к этому. Да, мне было жаль Т., и я сказал бы ему это, будь у меня такая возможность. Но я не любил его. Как мог я любить того, кто все время до такой степени разыгрывал из себя сломленного человека, кто требовал моего сострадания каждым своим шрамом, каждой исповедью, кого я в действительности не знал? Это казалось жалким и слегка эгоистичным — выделять кого-то, чтобы его любили. Считать, что Бог и все вокруг внезапно признают твое достоинство, если увидят, что ты травмирован и признаешь это. Это была валюта ЛВД, обмен буквальными и символическими шрамами, и я терпеть этого не мог. Каждый пытался перещеголять другого, произвести на свет самый мучительный рассказ. В конце концов, Иисуса легче всего было опознать по Его ранам, а ведь нас просили взять крест Его и следовать за Ним. Какой-то глубинный цинизм угрожал взять верх над моими мыслями.
Смид разложил складной стул, быстро и эффектно, петли скрипнули, будто каркнула испуганная ворона.
— Сегодня вы встанете лицом к лицу со своими страхами. У вас будет шанс показать, насколько вы храбры на самом деле.
Дж. прижался ногой к моей ноге.
— Это что-то новенькое, — шепнул он. Я скользнул взглядом вниз по его груди к его ногам, наконец скрывшись от глаз Смида за стулом, стоявшим перед ним, глядя, как он сомкнул ноги вместе и снова развел их. Я подумал о Вирсавии, искусительнице царя Давида, купавшейся на краю дворца. А Давид подглядывал, примостившись на крыше. В последние несколько дней я начал видеть нечто прекрасное в Дж. Это был тот, кто мог меня понять. В отличие от Хлои, или Калеба, или кого-то из консультантов, Дж. не требовал от меня ничего, кроме того, что было во мне: той же спутанной, бурлящей массы, которую я приклеил к поверхности моей маски. На мгновение мне захотелось выйти из учреждения и положить конец моей экс-гей терапии, а еще через мгновение — чтобы Дж. потянул меня обратно, удержал рядом с собой, заставил снова перечитать «разгромные» отрывки, снова и снова, пока я наконец не пойму их. Его красота заставляла меня думать, что, может быть, в эксперименте с экс-геями была какая-то истина.