Значит, Чок соткал свою сеть, чтобы кого-нибудь поймать, насытиться и жить дальше, чтобы опять кого-нибудь поймать.
И так всю жизнь?
Я снова взял увеличительное стекло и опять посмотрел на Чока.
Он передвинулся на край своей сети и сидел по-прежнему неподвижно.
Я попробовал заглянуть ему в глаза, но он почему-то опустил их.
Может, загрустил? Может, услышал мои неприятные мысли?
— Не грусти, Чок, — сказал я ему шёпотом. — Ты, по крайней мере, здоров. А я?
Я повернулся спиной к паучку и стал думать о себе.
Что же я? Что со мной будет? Вот пройдет Ангина, исчезнет, отбежит в сторону. Но никуда не уходил Паралич-Параличевич.
Какое же у него нерусское имя! И какой он неотступчивый, в конце-то концов! Что мне делать, если он схватил меня за ноги и держит их изо всех сил! Почему я всю жизнь должен лежать в кровати, так и не научившись ходить? За какие-такие мои провинности и грехи?
Их у меня нет!
Выходит, я похож на Чока. Что мне надо? Поесть и поспать. Поспать и поесть. Сходить в туалет на папиных сильных руках. На них же вернуться.
Послушать Бабушкины сказки, вздохи и странные её фразы на отвлечённые темы.
Что дальше?
Мой добрый Папа
Иногда Папа приезжал днём.
В доме начиналась суета. Вдали, за стенами, кто-то ходил быстрыми шагами. Потом шаги звучали громче. Их было много. Они приближались к моим дверям.
Ко мне входил Папа, а с ним доктор, я уже это знал.
Мои доктора не приходили в белых халатах. Они были в костюмах с галстуками. И почти всегда седые или лысые.
Это сначала.
Потом Папа стал привозить молодых врачей. Без всяких галстуков, без пиджаков. В курточках и джинсах.
Если бы всех их попросить построиться, взявшись за руки, получилась бы, наверное, целая очередь от моей двери до ворот. А это метров сто.
Выходит, и врачей сто, да еще они приходили не одни, а в сопровождении женщин. Наверное, их помощниц или медсестёр.
Когда они видели меня, всегда бурно оживлялись отчего-то. Громко говорили. Громко здоровались и несли всякую ерунду — про погоду чаще всего.
Если была зима, то про морозы, которые куда-то совсем уж отступили, и на улице слякоть. Если было лето, удивлялись неперестающим дождям. Осень и весну тоже обсуждали, но не очень бурно и убедительно.
Я уже сразу знал, в отличие от бедного папы: раз эти его профессора говорят о погоде, ничего хорошего мне не светит.
И ему тоже.
Когда доктора входили ко мне, я не то чтобы пугался, а настораживался. И закрывался — такой стеклянной, им невидимой, стеной.
Я улыбался. Я выполнял их просьбы. Но я думал совершенно не про них. А например, про Чока.
И вот в такой момент я однажды, и с большим, конечно, опозданием, сообразил, что Чок хочет есть. А еды нет. Потому что в моей комнате нет комаров и мух.
И я прямо при всех сказал бабушке.
— Принеси мне муху!
— Что? — удивилась она.
И я услышал, как все, только что громко говорившие, притихли.
— Муху, — повторил я. — Или комара. Проголодался.
Я не сказал — он проголодался. Не сказал — Чок проголодался. Сказал просто — проголодался.
Такая тут настала тишина! Взрослые стали шептаться. Потом вышли от меня на цыпочках.
Но перед этим профессор колол меня иголкой в ноги. И спрашивал с надеждой:
— Больно? Больно? А я отвечал ему:
— Нет! Нет!
И профессор без халата почему-то вздыхал.
Вот всегда они так. Колют мои ноги иголками, а мне не больно.
Как легко стать сумасшедшим
Когда в тот раз ушла медицинская толпа, настало долгое затишье. Даже Бабушка исчезла. Не слышались её легкие шаги, из-за тапочек похожие на шлепки. И я даже успел вздремнуть.
Проснулся оттого, что Папа сел ко мне на кровать. Посмотрел на меня тревожно и спросил:
— Каких ты мух просил?
Я удивился, подзабыв:
— Мух?
— Да, мух и комаров.
Я вспомнил про Чока и, хотя думал, что тайну о нём надо сохранить, пожалел Папу. Рассказал ему про паучка.
И даже показал ему своего молчаливого друга. Для этого Папе пришлось изогнуться знаком вопроса.
Вот так, согнувшись, Папа вдруг стал икать. А потом с трудом выпрямился.
Я глядел на него с испугом, а он всё икал. Но потом это икание превратилось в рык. Рык затрясся, задребезжал, рассыпался. И я понял, что Папа хохочет.
Ни прежде, ни позже я не видел, чтобы Папа так буйно хохотал.
Он держался за живот, сгибался, выпрямлялся, слёзы лились у него из глаз. Он громогласно сотрясался.