Однако день еще не закончился. Теперь сержант Бланк с сержантом Эдвардом Хинкельманом обратили свое внимание на малый лагерь. Они пошли по палаткам с инспекцией, придираясь к любым мелочам и словно подпитывая свой гнев. Заключенных выгнали на плац, построили, и старшие пошли по рядам, отбирая каждого двадцатого и вытаскивая его вперед. Они были все ближе к Густаву и Фрицу: один, два, три… палец неумолимо надвигался, сердце колотилось… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… мимо Густава …двадцать – и палец ткнул во Фрица.
Его схватили и вытолкали вперед, к другим жертвам[117].
На плацу уже стоял деревянный стол со свисающими ремнями. Каждый заключенный, проведший в лагере больше недели, сразу узнал бок – пыточную скамью. Ее придумал использовать заместитель коменданта Хюттиг – для наказания арестантов и развлечения конвоиров[118]. Все заключенные видели, для чего нужна скамья, и приходили в ужас при одном упоминании о ней. Сержанты Бланк и Хинкельман обожали ее использовать.
Фрица подхватили под руки и, до смерти перепуганного, потащили к скамье. С него сняли куртку и рубашку, а брюки спустили до колен. Охранники бросили его лицом вниз на наклонную поверхность, затолкали щиколотки в петли и затянули кожаный ремень на спине.
В безмолвном ужасе Густав смотрел, как Бланк и Хинкельман готовились к пытке; они наслаждались моментом, оглаживая рукояти своих хлыстов: кожаных, со стальным сердечником внутри. По правилам лагеря бить следовало не менее пяти и не более двадцати пяти раз. В тот день эсэсовцы готовились достичь максимума.
В первый раз хлыст словно бритва врезался в ягодицы Фрица.
– Считай! – заорали ему.
Раньше он уже присутствовал при таких наказаниях и знал, чего от него ждут.
– Один, – произнес он.
Хлыст снова впился в его плоть.
– Два, – выдавил он.
Эсэсовцы действовали методично; они рассчитывали взмахи хлыста так, чтобы продлить наказание и сделать еще острей боль и ужас от каждого удара. Фриц старался держаться, понимая, что, если собьется со счета, порка начнется заново. Три… четыре… бесконечность, адова пропасть боли… десять… одиннадцать… надо собраться, продолжать считать, не потерять сознание.
Наконец он досчитал до двадцати пяти; ремни распустили и подняли его на ноги. На глазах у отца Фрица увели, всего в крови, истерзанного болью, ничего не соображающего, и на скамью лег следующий несчастный.
Жуткий церемониал длился много часов: десятки жертв, сотни размеренных ударов. Некоторые от боли теряли счет, и пытка начиналась сначала. Все жертвы уходили с плаца едва живыми.
Для евреев не предусматривалось ни медицинской помощи, ни передышки, ни освобождения от работ. Все, кто подвергся порке, в крови и с мучительной болью, должны были немедленно приступать к повседневным делам. Им приходилось держаться из последних сил, поскольку поддаться боли или отчаянию в лагере означало обречь себя на смерть. В Бухенвальде действовало правило: как бы плохо ни обстояли дела, все могло стать еще хуже – и оно регулярно подтверждалось.
Через два дня на перекличке Фрицу приходилось прикладывать усилия, чтобы устоять на ногах, но теперь, хотя следы от кнута еще не зажили, он больше беспокоился об отце: Густав был совсем плох. Их снова морили голодом; в лагере продолжалась эпидемия дизентерии и лихорадки, и Густав, похоже, подхватил заразу. Он стоял бледный, трясся, мучимый диареей. Фриц поглядывал на него уголком глаза; минуты тянулись мучительно медленно. Работать в таком состоянии отец точно не мог: он едва выдержал перекличку.
Густав покачивался, ежась, и старался не лишиться чувств. Но звуки внезапно стали далекими и глухими, зрение заволок черный туман, конечности стремительно онемели, и он ощутил, как проваливается, проваливается в черный колодец. Густав потерял сознание еще до того, как упал.
Очнувшись, он понял, что лежит на спине. Где-то в помещении. Не в палатке. Над ним парило лицо Фрица. И чье-то еще. Он что, в медпункте? Нет, невозможно – евреев туда не допускали. В огне лихорадки Густав все-таки осознал, что находится, судя по всему, в бараке для смертельно больных. В Блоке Смерти.
Туда его привели сын с еще каким-то человеком – Фриц поддерживал отца, несмотря на свои раны. Воздух показался ему тяжелым, удушливым, отовсюду доносились стоны, и царила атмосфера безнадежности, беспомощности и смерти.
Докторов в бараке было двое. Один, германский доктор Хаас, особенно бесчувственный, отбирал у больных паек, оставляя их голодать. Другой сам был арестантом – доктор Пауль Хеллер, молодой еврейский врач из Праги. Хеллер делал для пациентов все, что мог, с учетом скудных ресурсов, предоставляемых руководством лагеря[119]. Несколько дней Густав провалялся в бараке с температурой 38,8, иногда в сознании, но чаще в бреду.
117
Фриц Кляйнман, цитируется у Monika Horsky,
119
Хеллер позднее служил доктором в Освенциме. Он пережил холокост и эмигрировал в США. «Он был очень достойным человеком. Если он мог кому-то помочь, то помогал», – вспоминал один из его товарищей-заключенных (некролог,