Выбрать главу

Ничего не сделано. Всё в мире ещё предстоит свершить или переделать. Лучшая картина ещё не написана, величайшая пьеса ещё не сотворена (даже Шекспиром), сильнейшая поэма ещё не создана. Во всём мире ещё нет ни совершенной железной дороги, ни хорошего правительства, ни справедливого закона". Физика, математика и в особенности наиболее передовые и точные науки сейчас пересматриваются в основе своей. Химия только-только становится наукой; психология, экономика и социология ждут своего Дарвина, работа которого в свою очередь ждёт своего Эйнштейна. Если бы мальчикам-бездельникам в наших университетах было сказано об этом, возможно, не все они стали бы такими специалистами по футболу, по шумным вечеринкам и незаслуженным степеням. Им, однако, этого не говорят, а сообщают, что следует учить то, что известно. Но философски рассуждая, это ведь ничто.

Однажды в конце моего пребывания в Беркли случилось так, что два профессора, Мозес и Ховисон, представлявшие различные школы мышления, как-то заспорили между собой, возможно, по поводу своих групп. Они собрали в доме у одного из них нескольких из своих отборных учеников с явной целью показать нам в беседе, как много или мало мы раньше понимали из того, что преподавал каждый из них. Я уж не помню, какую тему они бросили на поле боя, но мы бились над ней друг с другом так, что профессора сами не смогли удержаться. Тогда они вступили в спор, и мы с большим удовольствием наблюдали за тем, как они долго и упорно молотили друг друга. Было уже далеко за полночь, когда после беседы мы разошлись по домам. Я спросил ребят, что они вынесли из всего этого, и из их ответов мне стало ясно, что они не увидели ничего, кроме чудесной, справедливой борьбы. Когда же я рассмеялся, они спросили меня, что еще увидел я, ПКЩ, такого, гораздо более важного.

Я ответил, что видел, как двое отлично вышколенных, высокообразованных Магистров и Докторов Наук расходились во мнениях по каждому из сколько-нибудь значимых вопросов мысли и знания. Они обладали всеми знаниями, зафиксированными в науках, и тем не менее не смогли найти такого положения, на котором могли бы основать взаимоприемлемый вывод. Они не обладают критерием знания, что же в действительности имеется и чего нет. У них нет критерия наличия истины или отсутствия её, нет основы даже для какой-либо этики.

Ну и что же из этого? Они спросили меня об этом, и я им не ответил. Я был ошеломлён открытием, что верно с точки зрения философии, в самом буквальном смысле, что ничего ещё не известно, что у науки ещё нет подлинного основания, чтовсё то, что мы называем знанием, базируется на предположениях, с которыми согласны не все учёные; и что, подобным же образом, нет научной посылки для того, чтобы, к примеру, заявить, что воровство - это зло. Короче говоря: нет научной основы для какой-либо этики. Поэтому неудивительно, что люди говорят одно, а делают другое, нечего удивляться, что они ничего не могут упорядочить ни в жизни, ни в высших учебных заведениях.

Я с трудом верил в это. Может быть, эти профессора, которых я очень уважал, просто не знали всего этого. Я вновь прочитал те книги под новым углом зрения, с настоящим интересом, и понял, что, как в истории, так и в других отраслях знания, всё висит в воздухе. И меня это радовало. Несмотря на всё своё бунтарство, я уже проникся религией познания и науки; я был в ужасе перед авторитетами в учёном мире. И я чувствовал облегчение от того, что моё преклонение охлаждается и проходит. Но я всё-таки ещё не совсем был уверен. Мне нужно поехать, увидеть и послушать тех профессоров, которых цитировали эти калифорнийские ученые, на которых они смотрели как на высших жрецов науки. Я решил поехать учиться в Европу, когда закончу курс в Беркли, и начну с немецких университетов.

Отец выслушал мои планы, и они его разочаровали. Он надеялся, что я стану преемником в его деле, он и занимался им до сих пор лишь потому, что мечтал об этом. Когда же я заявил, что чем бы ни стал заниматься, я никогда не буду бизнесменом, он с грустью заметил, что продаст свою долю и уйдёт из дела. Вскоре после нашего разговора он так и сделал. Но он хотел, чтобы я остался дома и, чтобы удержать меня,предложил купить мне пакет акций одной из сан-франциских ежедневных газет. Он, очевидно, думал об этом и раньше. Я ведь пописывал: стихи в поэтическом возрасте возмужания, затем повесть, которую высоко оценила лишь моя мать. Журнализм -хорошее дело для молодого человека, который любит писать, думал он. И он сказал, что я часто говорил о работе в газете как о своём призвании. Несомненно я так и считал в перерывах между своими наполеоновскими кампаниями. Но не больше. Теперь же я собирался стать учёным, философом. Он вздохнул, обдумал всё снова и с одобрения матери, которая стояла за всевозможную учёбу, дал своё согласие.

Глава XVIII БЕРЛИН: ФИЛОСОФИЯ И МУЗЫКА

Германия оказалась чрезвычайно важной для меня не только в плане философии и естественных наук, но и в плане искусства и музыки. С того самого дня, как ещё мальчиком я наблюдал за тем, как художник Марпл рисовал закат над кустарником в долине Америкэн-ривер, с тех пор, как я услышал то, что он говорил об искусстве, мне хотелось понять и почувствовать живопись. В школе я ходил на уроки рисования, в университете по программе не было ничего по искусству, но уже на четвёртом курсе, когда мне стало известно о лекциях, читавшихся вне университета, я уговорил одного известного художника придти к нам в Беркли и рассказать нам об искусстве. Онникогда раньше не читал лекций, возможно, никогда больше не делал этого и впоследствии. Он взошёл на кафедру, установил картину Милле "Сеятель", выполненную в белых и черных тонах, как мне кажется, посчитал, что сумеет выразить нам словамито, что его рука умела выразить языком линий и красок. Он не смог сделать этого, он произнёс всего лишь несколько слов, и надо было видеть его изумление и беспомощность.

- Искусство, - начал он, - живопись... живопись - это... Это, вы понимаете, не картины. Это... ну, давайте возьмём вот этого "Сеятеля". Он посмотрел на картину и начал размахивать правой рукой. Посмотрел на нас, затем на картину, затем вновь взывающе к аудитории, взмахнул рукой, как бы проводя линию. - Это не сеятель, - выпалил он, - не картина. Это... разве вы не видите... это линия.