Вставало утро, освещая бледным светом приют моей прихотливой лени, постель, ковёр, резной письменный стол, украшенный бронзой и всем тем, что для писания книг совершенно ненужно, пишущие машинки Эрика, Оптима, Колибри, в ту пору у меня водились деньги, золотые перья, Паркер, в дубовом стаканчике, отточенные карандаши в бронзовом, стопка финской бумаги верже, всё приготовлено было к письму, всем думалось, что я примусь писать вот-вот, и мне кажется до сих пор, что в ту осень, и прозрачную, и хмурую, я готов был присесть к столу и записать удивительную книгу, что уже зрела и завершалась во мне, я записал бы её, взволнованный тонкой влюблённостью, записал бы единым духом, в тринадцать дней, я непременно бы принялся за неё синим, солнечным, ледяным утром 22 октября, наутро после премьеры: если б не Мальчик. Вошёл гадкий Мальчик; и разбил мою жизнь.
Лютая, смертная скука овладевала мной, когда я даже мельком взглядывал на весь этот парад машинок и золотых перьев, и, вернувшись домой, я начинал томиться одиночеством, письменный стол наводил скуку, граничащую с отвращением, бронза, машинки Колибри, Консул, Эрика, электрическая Оптима, впоследствии я их распродавал потихоньку и тем жил, сочинения и собрания сочинений, прекраснейшие словари ушли тихо на чёрный рынок, и я был благодарен лихим временам достатка, резной письменный стол, чернильница с бронзовым орлом, письма, на которые я из лени не отвечал, поздравления, глянцевые пригласительные билеты… и неудержимо тянуло меня к телефону, звонить, всем подряд, звонить девочкам, веселить, забавлять их, и нравиться, и покорять…
И покорять.
Глуп был, батюшка. Глуп! Мне было в ту пору…
IX
– Ты где? – …моей маленькой злюки не было рядом со мной. Простывший давно её край постели, сумрачный свет разбудили меня. Шторы, висевшие тяжело, как занавес в театре, были раздвинуты. Завернувшись в малиновый, тёмный плед, подняв озябшие плечики, моя девочка молча, нахмурившись, стояла у серого утреннего окна. – …ты что?
– Тс-сс, – осторожно проговорила она. – Слышишь: трубы трубят… и звенят. – Ещё не проснувшись отчётливо, я добросовестно прислушался… зябкое серое утро начала мая; час удручающе безжизненной тишины; и за Фонтанкой – чёрные, ещё не распустившие листья, деревья Летнего сада.
– …Костры догорают. Майский робкий рассвет опускается в чёрный лес. Костры тлеют. И вот, издали: первый протяжный звон, как солнца несмелый, холодный луч. И другая труба, уверенней. Трубы звенят, поднимают уставшую, иззябшую, победившую гвардию.
– Какие костры?.. – заворчал недовольно я; и проснулся. Моя девочка, маленькая прелестница, стояла у раздвинутых штор, завернувшись небрежно в малиновый, почти чёрный в утреннем освещении, плед; плед был слишком велик для неё; длинный его конец, в чёрных складках, лежал на паркете, как шлейф.
Величественно выгнув спинку, с обнажёнными плечиками, померещилась мне: в вечернем бархатном платье, из роли; чего не почудится в угрюмом весеннем рассвете, Брюс-колдун-чернокнижник, жутковато, загадочно прозвучало от штор, в осторожном её голосе звучало удовольствие; и я узнал тот её голос, каким она говорила, начиная выдумывать и мечтать: – …колдун-чернокнижник-внук-королей-шотландских с православным-государем-антихристом силой русско-калмыцкого-войска-под-византийским-ликом-Христа избил в финской земле лютеран-нечестивцев-шведов,