Выбрать главу

Кавалер ложится в густую траву. Заложив руки за голову, он долго любуется голубой подвижной картиной в причудливой рамке из зеленых веток.

Картина ежесекундно меняется: дюжина ласточек принимает в небе разнообразные положения, словно исполняет там какой-то танец или чертит незнакомые загадочные письмена...

Последний летний месяц над городом! Грибная пора. Ах, если бы вернуть довоенный август...

В мирное время Матрос всегда торопился вернуться из плавания к концу августа, когда город выпускал из гаражей автобусы с табличкой "Грибы", а длиннохвостые поезда щетинились плетеными корзинами.

Приходя в лес, Матрос первым делом искал такую поляну, на которой было достаточно цветов для Кавалера и ягод для Девочки. В хорошем лесу найти такую поляну не составляет труда.

После этого, помахав друзьям, Матрос уходил в глубину леса. Возвращался он не скоро и всегда с полной корзиной. И если он говорил: "Иду за белыми", значит, принесет корзину белых. Если говорил: "За красными", ждите отборных подосиновиков - один к одному.

...По вечерам в тесных вагонах люди спали, прижавшись друг к другу, сморенные лесом. На волосах и рукавах у них золотились иголочки хвои, а брюки, чулки и сапоги были в разноцветных овальных заплатках - желтых, оранжевых, красных, лиловых.

И когда в сумерках они возвращались, знойный городской вечер обнимал их на вокзале, лето тратило напропалую последние свои силы, а яркая звезда Венера низко повисала над горизонтом. Распахнутые окна провожали их восторженными взглядами. Улицы обмахивались деревьями и зажигали первые искусственные огни.

Ночью из каждого окна, из-за каждой двери сочились запахи грибного города. Бродячие коты ловили их клейкими носами, навинчивали себе на хвосты и долго сидели в задумчивости, изредка вздрагивая от неясной тревоги, которую принесли с собой запахи дикого леса. Глухо кипело варево на плитах, румяные шляпки морщились над огнем и роняли в него первые капли янтарного сока.

Медленными шагами Кавалер пересек остров. Он прошел мимо молчаливых бастионов, мимо гибких, словно удочки, берез, проросших меж камнями крепостной стены. Он пересек Соборную площадь и подивился ее пустынности и чистоте.

Кавалер поднял голову и проследил за стремительным бегом золотой иглы, которая как раз готовилась пронзить маленькое облачко, заблудившееся в огромном небе. Вот облачко запуталось, намоталось на конец иглы и стало медленно раскачиваться, своим тихим движением делая еще непонятнее загадку исчезновения ветра.

Кавалер пересек остров и вышел из крепости через восточный мост. За все это время он лишь дважды встретил людей. Первый раз это был дворник, который ритмично, словно дирижируя оркестром, махал метлой, подметая улицу за собором, и шорох его метлы был единственным звуком, нарушавшим тишину. Кавалер сначала удивился этому мирному занятию, а потом понял, что здесь, на острове, так и должно быть, и удивляться нечему.

Второй раз ему попались мальчики. Этих он встретил при выходе из крепости, у самого восточного моста. Они стояли у большого костра. Приглядевшись, Кавалер увидел, что там горело. Это были остатки чьей-то утвари, старые тряпки, бывшая одежда. Он различил раскаленную дугу венского стула, который долго сохранял в огне свою изысканную форму.

Мальчики, багровые от солнца и жара костра, железными прутьями подымали над огнем полуобгоревших кукол. Куклы безвольно принимали позы, которые придавало им случайное движение прутьев.

Кавалер долго смотрел в огонь: там рушились целые миры, из зыбких огненных форм тут же возникали новые, которые в свой черед неотвратимо исчезали, давая место иным... Огненный калейдоскоп притягивал к себе...

Раздался бой крепостных часов. Кавалер очнулся.

Пора. Прощай, крепость! Город, прощай!

Он стремительно пробежал через Восточный мост мимо мальчиков, которые по-прежнему не видели его и не слышали.

Последний шаг по широкому настилу моста.

Нога ступает на асфальт.

И тотчас на грудь Кавалеру обрушивается прежняя сила сухого жесткого ветра. Песчинки впиваются в лицо. Пыль застилает глаза. Кавалер оборачивается. Крепость на острове грозно тиха и неподвижна, как сердце урагана.

Девочка долго шла за серой колонной ополченцев и махала рукой, а Кавалер шагал в колонне, одетый в длинную тяжелую шинель, под которой исчез его камзол и бархатные панталоны.

...Где-то в этой колонне мог бы шагать и мой отец. Я закрываю глаза и вижу его, исчерневшего, обросшего рыжеватой щетиной... Вижу, как идет он, неловко прижимая к себе винтовку, страдальчески морщась от неумело завернутых портянок и оттого, что курева нет.

...С каждым годом мне все больше не хватает его, и, чем старше я становлюсь, тем острее это чувство. И то, что я не знаю его могилы - могу только догадываться, где та братская траншея, и насыпь, и трава над нею, лишь прибавляет остроты и боли. И то, что вина у меня перед ним, детская, жалкая, стыдная... Однажды мама положила нам по ломтику хлеба рядом с тарелками, а в них дымился последний пшенный суп - несколько крупинок, вода и лавровый лист... И вот мне показалось, что его ломтик чуть больше, и я, таясь, поменял их. В комнате было темно, коптилка едва обозначала контуры предметов, - может быть, это был Новый год, не помню. Помню только, что отец уже не выходил и почти не вставал, и щетина на его щеках была пугающе жесткой и редкой, а взгляд равнодушен, и ел он нехотя, что, кажется, и было для меня тогда слабым оправданием...

Когда я стал подростком, мне жгуче не хватало его плеча, слова, взгляда. Когда стал взрослым, страдал без его строгой оценки, без его вкуса, убежденности, знаний.

В отрочестве я спрашивал маму о нем, и она почему-то рассказывала главным образом нелепые, смешные случаи, и выходило из тех рассказов, что отец был чудаковатый, странный человек, что-то вроде Рассеянного с улицы Бассейной, которого она, правда, нежно любила.

Получалось так, что в нашем доме постоянно сквозило, двери скрипели и не закрывались, окна - наоборот - не открывались, печка дымила, стол качался... На этом неприглядном фоне отец пристегивал к рубашке свежий крахмальный воротничок, надевал неизменный узкий трикотажный галстук и с тощим, побелевшим от старости, морщинистым портфелем, где сохранился след от монограммы - две дырочки от винтиков и вдавленный ромбик, - уходил на службу. Он уходил, а в комнате оставался вечный свидетель его страсти дубовый шкаф, набитый книгами. Шкаф был глубокий, и книги стояли там в два ряда.

Платяного шкафа у нас не было, и мамины платья не хранились, как им положено, а лежали в комоде, или висели на спинках стульев, или - если проходила очередная мода - укладывались в глубокую круглую фанерную коробку.

Одним словом, получалось так, что в нашем доме не было мужской руки, и поэтому всегда с таким нетерпением ждали приезда дяди Миши или прихода дяди Володи, и тогда стучал молоток, визжала пила-ножовка, дверные петли получали долгожданную порцию масла, переставали дребезжать шарики на кроватях, скрипеть и качаться - стол...

И вот наступил день, когда я стал старше своего отца, и с каждым годом становлюсь все старше, вот уже на девять лет я старше его... Сейчас мы были бы с ним друзья, почти равные по пережитому и по раздумьям. По знаниям-то мне его никогда не догнать, сколько бы я ни прожил. Но это все не главное. Главное в другом. Когда я сейчас думаю о нем и представляю нашу встречу, и разговор, и молчание рядом, я думаю о какой-то важной тайне, которую мы сумели бы вместе с ним открыть. О чем она, не знаю. Но ощущение навсегда утерянной тайны не оставляет меня, когда я думаю об отце.