Я приехала вчера днем. Встретилась в первую очередь с начальником. У него просторный светлый кабинет с предбанником. За компьютером сидит секретарша, которая совершенно не вяжется со всем строем этого фантастического учреждения. Она кажется вульгарной. Впрочем, она не произнесла при мне ни одного слова. Возможно, у нее не вульгарный голос. Это бы все искупило.
Начальник был очень любезен. Встал мне навстречу, пожал руку. Придвинул стул. Не сел, пока я не села. Попросил у секретарши чаю и не соединять ни с кем во время беседы. Одет, разумеется, в форму. Полковник. Но очень домашнего вида. Как и все здесь. Несмотря на колючку, прожектора, охрану.
Он внимательнейшим образом прочитал направление, где излагалась суть моего будущего исследования.
- Так вы психолог! Вот как! Вот бы вы насовсем к нам пришли работать. У нас ведь нет психолога, а как бы пригодился!
Затем он начал мне рассказывать про ребят, с которыми я столкнусь.
- Есть и бродяги, - сказал он. - И воришки. И убийцы. Но здесь они не убийцы, не бродяги и не воришки. Здесь они - дети. Их прошлого здесь не существует.
И дальше:
Они здесь ненадолго. На время, пока государственная машина разберется, что с каждым из них делать - кого в колонию, кого в детдом, кого в интернат для слабоумных. Людям, которые здесь работают, все равно, что было с этими детьми в прошлом. За их будущее они тоже не отвечают. Они отвечают лишь за их короткое - очень короткое - настоящее. Стараются, чтобы в этом настоящем им было хорошо, кто бы они ни были.
Кроме прочего, своеобразие этого учреждения вот еще в чем: на одном полюсе (обслуживающий персонал - учителя, врачи, повара, охрана) текучки кадровой практически нет. Люди приходят работать и остаются на всю жизнь, до смерти. На другом, детском полюсе - сплошная текучка. В силу специфики учреждения - временного пристанища, перевалочного пункта.
Начальник оказался философ.
Я сказала, что дети здесь в отличие от детей Достоевского не только мученики, но и мучители. У Достоевского дети абсолютно невинны. Здесь они преступники, грешники. В этом - интерес. Мой интерес.
- Ничего не доказано, - сказал он.
- Что?
- Ничего не доказано насчет преступлений. Пока они здесь, во всяком случае. Здесь они не преступники. Это потом, после.
- Да, вы правы, конечно. Но они-то знают, что они сделали. Им-то самим себе ничего доказывать не надо.
- Не факт.
Этим "не факт" он меня и поставил на место. Лысый Сократ в милицейской форме.
Он заинтересовался, почему я хочу, чтобы они фотографировали, а не картинки, к примеру, рисовали или театральные сценки разыгрывали.
Я объяснила, что меня интересует их взгляд. Конкретно. Что притягивает их взгляд. Я привезла два очень хороших аппарата. Чрезвычайно простых, удобных, но с отличной оптикой. Сначала у них, конечно, будет получаться совсем уж не то, что они ожидают. Но постепенно поймут, пообвыкнутся. Пристреляются, как говорится.
- Вот насчет постепенно. Времени у вас маловато. Чтобы постепенные исследования проводить.
- Вот! Это меня тоже привлекает. Работа в режиме ограниченного времени.
Ну и так далее. И тому все подобное.
Да, кстати, он спросил, дорогие ли аппараты.
- Дети все-таки. Мало ли какая неловкость. Уронят.
- Все может быть.
На самом деле у меня четыре аппарата, в запас.
Затем он вызвал зама по воспитательной работе. Я постараюсь ее описать.
У нее открытое лицо, как у крестьянок с портретов русских художников. Но бледное. Руки большие, тяжелые, очень заметные. Сказала бы крестьянские, но белые и чистые. Ступни большие, тяжелые. Она тоже в милицейской форме. Но даже в этой мышиной одежде мгновенно располагает к себе. В ее облике что-то вечно материнское (в отличие от вечно женственного).
Для начала она показала мне спальни малышей. Глядя на пяти-шестилетних деток, играющих в куклы и машинки, слушающих сказку, которую читала по книжке с картинками воспитательница (тоже, к слову сказать, в милицейской форме), я застыдилась, вспомнив свои рассуждения о детях-преступниках. Но скоро мне показали четырнадцатилетнего насильника и убийцу (через стекло в закрытых дверях класса), он прилежно решал пример по арифметике за третий класс.
Пожилая сухопарая учительница, не в форме, в длинной черной юбке и глухом черном свитере, как будто сошла с дореволюционной фотокарточки. На перемене мы коротко поговорили с ней. Между прочим она сказала:
- Беда не в том, что он в четырнадцать лет считать не умеет, и хорошо, если читать научился. Можно и считать научить, можно и читать, был бы ум, был бы разум. Так ведь разума нет. Освещающий нам путь в ночи разум гаснет в наших детях.
Обойдя с завучем корпуса (кабинеты, спортзал, столовая, душевые, спальни, комнаты досуга, медпункт), уже в сумерках мы вышли в парк и тихо пошли по безлюдным аллеям. Ранние, прекрасные, акварельные сумерки.
- Да, - печально подтвердила моя спутница, - раньше хулиган был другой. Ум его был живее. Часто из-за этой живости ребята и преступали границы дозволенного. Сейчас иначе. Раньше ясности было больше, и в головах. Сейчас путаница, темнота, мрак. Они и говорят-то едва-едва. Облик человеческий лишь проступает. На самом деле права математичка - еле теплится разум под слоем пепла. Проще говоря, дети совершенно не развиты, упущены. Мы уже ничего наверстать не можем, да и не входит это в нашу задачу.
Очень много попрошаек из разных городов в Москву стекается. Дома голодно, то ли пьют, то ли работы нет у родителей. Этих от нас под конвоем везут обратно по домам. И разумеется, через малое время они опять в Москву попрошайничать. Иные по третьему разу к нам. Как на постой - отдохнуть, отдышаться.
Мы прогуливались по сумеречным аллеям до полной тьмы, до ночных фонарей. Она объяснила мне, что в сумерках детей гулять не водят. Но утренние и дневные прогулки - обязательны. Мы посмотрели хоккейную коробку. Горки для малышей.
- В эту ночь обещают снег. Утром слепим снеговики с морковными носами.
Еще она сказала с гордостью:
- У нас в парке и белки живут.
Я сказала, что больше всего люблю фотографировать зимой и поздней осенью. Я это время называю временем графики. Черно-белые линии ветвей, стволов, сухих ломких стеблей, размытая акварель небес.
Мне кажется, она почувствовала, как мне одиноко вдали от дома, как не хочется остаться одной в чужой казенной комнате. И потому она еще долго ходила со мной по парку. Но все-таки распрощалась, и я увидела, что стою прямо перед гостиничным корпусом.
Напившись чаю, я легла, не выключая света, и даже уснула. Но в четыре часа проснулась. И попыталась понять, кто я, где и зачем.
Несколько занятий мы разглядывали мои самые удачные и самые неудачные фотографии (я объясняла, в чем фокус удачи или неудачи) и фотографии великих мастеров. С какой жадностью глядели эти дети на веселых парижских мальчишек, на людей за столиками кафе (столики - прямо на тротуаре). Но самый большой успех имели жанровые сценки из далекого уже прошлого. Нижний Новгород. XIX век. Чайная! Какой интерес вызвали лица, одежда, чайники... Вряд ли кто-нибудь из них побывает в Париже, а уж в Нижнем Новгороде - в XIX веке никто из нас - никогда. Когда они были живы и смотрели на мир, нас еще не было. Но вот мы их, давно умерших, видим. Вот странность фотографического взгляда. Он долог, этот взгляд. Слишком долог.
Известно, что еще долю секунды мы продолжаем видеть то, что уже исчезло из нашего поля зрения. На этом - принцип кинематографа. Фотография продолжает "видеть" исчезнувшее как угодно долго. Или - как неугодно.
Они охотно слушали и отвлеченные мои рассуждения.
Учились фотографировать друг друга в классе. Тут же на компьютере мы разбирали их снимки. Всего - пятнадцать человек. От девяти до двенадцати (предположительно). Для первого самостоятельного задания я выбрала две пары.