Выбрать главу

— Когда? — спросил я.

— Что — когда?

— Когда ехать?

Я стоял, сжимая кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.

— А ты… сможешь?

На лице его появились одновременно тень сомнения и свет надежды.

С каким наслаждением вот сейчас я ударил бы по этому лицу.

— Когда?

— Завтра. В половине шестого. Как обычно — здесь.

— Хорошо. Я буду. До свиданья.

— Женя, погоди. — Он стал опять суетливо шарить за пазухой. — Тут тебе еще…

Но я повернулся и зашагал, не оборачиваясь.

— …наш советский Робертино Лоретти!

Наконец-то. Впервые он правильно выговорил это имя. Хоть чему-то я его научил.

Забухало, заскрипело: это он опускал штангу микрофона, прилаживая к моему росту.

И теперь предстояло выполнить то, чему научил меня он.

Я вышел из-за кулис, улыбаясь простодушно и застенчиво, с деланным смущением моргая на лучи софитов, на встречные, пока еще жидкие аплодисменты. Я приблизился к микрофону, осмотрел его с одной стороны, с другой стороны, постучал пальцем по сеточке, недоуменно пожал плечами: мол, зачем это? — и, ухватив поперек железину, понес ее на край сцены заберите, мол, нам такие штуки без надобности…

Этот фокус действовал безотказно.

По залу покатился одобрительный смех, и меня еще до того, как я начал петь, вознаградили рукоплесканиями. Половина успеха, таким образом, была в кармане.

Я милостиво кивнул Асечке.

Этот зал в подмосковном городе металлургов действительно был великолепен. Просторный, высокий, облицованный деревянной рейкой, кажется, еще пахнущей сосновым лесом. Ряды расходились полукругом, круто ниспадали к сцене — и, наверное, каждому, кто там сидел, было все хорошо видно, хорошо слышно.

И насчет акустики Виктор Викторович не ошибся.

Я сам чувствовал, как ясно звучит мой голос, как отчетлива любая интонация. Ни одно усилие не пропадало зря, ни одно тишайшее вибрато не оставалось неуслышанным.

И та же акустика сделала совершенно оглушительными аплодисменты, когда я вслед за «Лючией» и «Солнцем» выдал на полной страсти и честной слезе "Вернись в Сорренто".

Ряды бушевали.

Асечка украдкой, перелистывая ноты, сморкалась в платочек.

Виктор Викторович, околачивающийся меж кулис (я победно оглянулся на него), улыбался во весь рот.

Я же в эту минуту окончательно понял, что Мария Леонтьевна ошиблась. Хотя она и доктор, но ведь бывают, как я слышал, такие отдельные случаи, когда доктора ошибаются. И вот это был именно такой случай. Она ошиблась. Наверное, у меня еще не началась мутация. Или же — вот было бы здорово! она уже состоялась, минула. Дело в том (об этом я тоже слышал), что бывают мгновенные мутации: сутки — и уже другой голос. Правда, у меня не появился Другой голос, он у меня остался прежним — и это было загадочно. Но каких только чудес не бывает на свете! Во всяком случае, Мария Леонтьевна, безусловно, ошиблась. Я буду петь. Я пою.

Шуберт. "Аве Мария".

Ровно, сберегая дыхание, я начинаю это тягучее, смиренное, молитвенное "А-а-а…"

Все идет хорошо. Теперь — верха.

И на первой же верхней ноте произошел «кикс». Голос вдруг сам собой соскочил, соскользнул, как соскальзывает, соскакивает с бильярдного шара нацеленный кий — там, кажется, это тоже называется «киксом»…

Я тотчас выправил ноту.

Но Асечка от неожиданности сбилась, аккомпанемент дрогнул.

Я почувствовал, как перехватило горло — его будто сжало железной рукой. Я напрягся, стараясь разжать эту душащую руку. И разжал. Но в голосе появилась угрожающая хрипотца.

О, эта проклятая акустика! Теперь она выставляла напоказ, предательски удваивала, удесятеряла каждую шершавую ворсинку и каждую оголенность в звуке, каждый сбой и каждый перехват дыхания.

В зале была мертвая тишина. Какая бывает в цирке, когда канатоходец, черной повязкой закрыв глаза, ощупывает носком невидимую для него проволоку и делает первый шаг. А под ним нету сетки…

Я чувствовал, как бледнею. Казалось бы, при таком невероятном напряжении связок, лапряжении всех еще оставшихся сил я должен бы, наоборот, побагроветь от натуги. Но я знал, что бледнею.

Да. Все-таки я прошел долгую и суровую школу Владимира Константиновича Наместникова. Там, на спевках, за пюпитром. Это была надежная школа. Она выручила меня.

Я последним усилием совладал с голосом. Я допел до конца.

Я сорвал голос.

5

Впоследствии я часто думал: а что, если бы не сорвал? Если бы судьба не столкнула меня с этим гнусным и малокультурным жуликом, если бы я не повадился ездить на эти «левые» концерты? Если бы я не ослушался нашей горловички Марии Леонтьевны?

Что бы тогда? Неужто я остался бы при голосе, вернее, обрел новый?

Кто знает? Может, и остался бы и обрел. Всякое бывает. Но теперь, когда непоправимое случилось, я почему-то все более склоняюсь к мысли: нет, все равно не было бы. "Не будет. Ничего не будет. Не будет никакого голоса", вспоминал я наш с Колькой Бирюковым разговор на Птичьем рынке. "Как это не будет? Совсем?" — усомнился я тогда. "Ну, останется, конечно… разговаривать. Тары-бары".

Да. Колька оказался прав. Вот и они, тары-бары.

Между прочим, ведь Колька еще вполне мог выжидать, уповать на лучший исход — он не срывал голоса, ему просто велели молчать до поры до времени, и он дисциплинированно молчал. Молчал, как рыба. А сам готовился в бега… Значит, и он не шибко верил в свое исключительное счастье.

Ну, а если иначе? Если человек беззаветно и несокрушимо уверует: будет, обязательно будет! Или если он соберется с духом и на какой-то срок просто выбросит вон из головы эти никчемные гадания: будет — не будет?.. Может, именно в таких вот случаях судьба оказывается добрее, снисходительней и вознаграждает человека: на, мол, тебе — за терпение, за веру, держи, не роняй…

Не знаю.

Могу лишь сказать, забегая вперед, что из всего нашего класса, из всей нашей голосистой, а теперь замолкшей братии, изо всех нас лишь один оказался счастливчиком. Запел снова — да как! Именно он оказался тем самым "одним из тысячи". Но это был не я. Увы. А кто? Секрет покуда.

Один-единственный. Но не я.

И опять подтвердилась правота мудрейшего из мудрых Николая Ивановича Бирюкова, сказавшего тогда, на Птичьем рынке: "Закон природы".

Закон не обойдешь. На то он и закон.

Но, между прочим, был такой способ. Но об этом уж очень противно рассказывать.

Да, в старину — еще сто лет назад и раньше. И не у нас, в России, а там, у них, в Ватикане. Они там делали детям одну мерзкую операцию, после которой голос уже никогда не менялся. Навсегда сохраняя ангельскую высоту и ангельский тембр, он делался лишь безмерно сильней. И такие голоса там ценились дороже золота, потому что каждой церкви хотелось иметь свой ангельский хор, а в особенности ангелов-солистов. И некоторые из этих ангелов сделались знаменитыми на весь мир. Они зарабатывали на своих глотках такие деньги, что, к примеру, один такой ангел, Каффарелли, позволил себе роскошь купить целое герцогство и сделался герцогом. Вот уж, небось, задавался он, этот герцог!.. Однако герцогу Каффарелли некому было оставить свои земли, свой дворец и свой титул; ведь у него не было герцогини и не могло быть герцогинят.

Теперь, по прошествии времени, я уж куда спокойней перебираю в памяти эти минувшие события моей жизни.

Но тогда, в те дни, даже страшно вспомнить, что со мной делалось. И что со мной делали.

Сперва задушевный разговор с директором училища. Потом педсовет. Потом комсомольское собрание.

Ведь уже в очередной понедельник Мария Леонтьевна все обнаружила своим ларингоскопом, как она любит выражаться: "Мне в этом зеркальце все прекрасно видно". А тут еще кто-то из наших интернатских (уж это, прямо скажем, свинство) наябедничал Владимиру Константиновичу, что я обзавелся заграничным костюмом, нейлоновой сорочкой и галстуком «линкольн». А няньки, как выяснилось, доложили начальству, что Прохоров тогда-то и тогда-то пропадал до поздней ночи.