Однако руки снова сами собой тянутся к бело-черной дорожке.
Как же все-таки он, Скрябин, управлялся с этими аккордами?
Для начала я беру октаву: ми-один — ми-два. Это легко. Но звучит слишком пустенько, слишком голенько. А ну-ка: ми-один понижаем на целый тон — взято! И теперь это уже не октава, не восьмая ступень, а девятая нона. (Так называется. А ведь, правда, красивое название: «Нона»? Будто имя девушки.) Только вот название красивое, а сам этот интервал не шибко ласков для уха. Хотя я и не боюсь диссонансов, но — бр-р-р… Зато сейчас я воспользуюсь одним секретом. Если этот интервал, нону, заполнить в середке еще тремя звуками, шагающими на терцию, через клавишу, то случится чудо: вместо неприятного и резкого диссонанса вдруг вспыхнет, засверкает необычайной красоты созвучие, чарующее слух… Это нонаккорд.
Скрябин очень любил нонаккорды. И я их люблю.
Но сейчас у меня другая забота. Надо тренировать руку. Тренировка — это все. Так. Теперь, значит, верхнее ми попробуем повысить на полтона… Тянись, чертов мизинец, тянись… Взята высота? Взята. И что у нас получилось? Получилась десятая ступень, децима. Очень хорошо.
А в какой же последовательности я все это выстраивал? Повторим. Итак: ми-один, ми-два, ре-один, фа-два… Стоп, стоп! Если первое ми кратко, будто затакт, ведет ко второму протяжному ми, то это уже несет в себе размер — вероятно, три четверти… И фа уже требует какого-то естественного разрешения всей этой диковатой мелодии…
Мелодия? Да, это мелодия. Откуда же она взялась? Не знаю. Я просто брал поочередно большие интервалы: октаву, нону, дециму…
Три четверти. Вальсовый ритм. Тональность ля-минор.
А что, если в левой руке, в аккомпанементе на "раз, два, три" дать вначале разделенный нонаккорд другой тональности?..
Разве так сочиняется музыка? И вообще музыка ли это?
Не знаю. Не берусь ничего доказывать. И впрямь, как я могу утверждать, что это музыка? И кто может объяснить, как сочиняется, как возникает музыка? К тому же если она впервые рождается под твоими пальцами…
Но я рассказал все по правде. Все как было. Для меня это началось именно так, а не иначе.
И когда, уже перед самым обедом, Гошка Вяземский выскочил вдруг, как черт из преисподней — загорелый весь, черный, в одних трусах и еще в самодельных бусах из шиповника на шее — и оседлал загородку веранды, — в этот момент я уже не то, чтобы нащупывал, а довольно уверенно играл свой «Нона-вальс». (Так я и решил его назвать.)
Гошка послушал, перекинул вторую ногу, подошел, осведомился небрежно:
— Прокофьев, что ли?
Ну, и лопух.
— Ага, — подтвердил я.
Он еще послушал, отозвался снисходительно:
— Ноночки тут хороши…
— Ага, — согласился я.
Он еще послушал и сказал:
— А знаешь, Женька, ведь это все можно высчитать.
— Что — высчитать? — удивился я, прекращая игру.
— Все. Вычислить математически… Вот, например, если октава, то там будет соотношение один к двум. По частоте колебаний. Простая кратность. А если нона, то тут уж гораздо сложней, но высчитать все равно можно. И нонаккорд можно запросто рассчитать… Любую музыку можно рассчитать!
— А зачем? — спросил я.
— Нет, погоди, — помаленьку заводился Гошка. — Вот у тебя тут, на рояле, сколько в октаве звуков, а?
— Двенадцать…
Я не переставал удивляться. Неужели Гошка Вяземский в течение одного лета успел позабыть все, чему нас учили многие годы? Или ему сегодня напекло голову? Вон ведь какой весь черный…
— Две-над-цать? — Гошка усмехнулся ехидно. — Не двенадцать, а восемьдесят пять. Это еще древние знали, сам Пифагор высчитывал. Ясно? А двенадцать для удобства оставили, чтобы попроще было… Вот ты бы попробовал сыграть на восьмидесяти пяти!
— А зачем? — спросил я.
— Как это — зачем?
— Ну, зачем? Мне и двенадцати хватает.
— А мне не хватает, — насупился Гошка и стал сердито теребить на шее свои дикарские бусы. — Мне, наверное, и восьмидесяти пяти не хватит…
— Почему?
Я участливо смотрел на него. Как-то странно выглядел сегодня Гошка Вяземский. Не заболел ли?
И тут Гошка — в одних трусах да босиком — вдруг стал в эдакую важную позу и торжественно изрек:
— Я алгеброй гармонию поверил! — Потер лоб, задумался, уточнил: Нет, не так."…поверил я алгеброй гармонию". Сечешь?
— Что? — не понял я.
— Эх ты! Да это Пушкин. "Моцарт и Сальери" читал?
— Ну…
Откровенно говоря, я не читал "Моцарта и Сальери". В программе этого не было, а по внеклассному чтению как-то не успел. Но я все же имел представление об этой вещи. Я знал, что там Сальери отравляет ядом своего лучшего друга Моцарта. Бывают такие дружки.
— Ну? — на всякий случай переспросил я.
— Так вот, — жестко сказал Гошка. — Потянуло меня, старик, на чистую алгебру. Без гармонии, без музычки… Буду готовиться в университет, на физфак.
— Брось, — не поверил я.
— Это решено, Женька. Только вот конкурс там страшенный. — Он вздохнул. — Придется с осени идти в вечернюю…
Осенью многие ребята из нашего класса записались в вечернюю школу.
Благо, что рядом — и даже не рядом, а в том самом здании, где и наше общежитие, только вход с другой стороны. И все равно нелегкую ношу взвалили они себе на плечи: учись тут да учись там, туда и сюда одинаково надо готовить уроки…
Записался Гошка Вяземский. Записался Витюха Титаренко. Еще кое-кто из нашей безголосой отныне братии.
А я не записывался.
Некоторых, вероятно, удивит: ну зачем ребятам, которые уже учатся в одном заведении, начинать учебу в другом? Откуда эта безумная тяга к знаниям?
Тут все и просто и непросто.
Дело в том, что при выпуске нам не дают аттестатов зрелости. У нас ведь не обычная школа и даже не специальная школа, а училище — хоровое музыкальное училище. Нас выпускают отсюда готовыми специалистами. И вместо аттестата зрелости вручают документ, где гербовой печатью удостоверено, что ты проучился десять лет в музыкальном училище и стал заправским музыкантом: сам ученый — и других имеешь право учить.
С таким документом можно прямо поступать на работу. В школу, например. Учителем пения.
Только жаль, что в школах пение считают какой-то блажью, вовсе не нужной человеку в наш современный век.
Вот я расскажу про Владика Цифрина. Он закончил училище в позапрошлом году, и его взяли преподавателем пения в одну московскую школу.
А надо принять во внимание, что Владик не очень-то задался росточком, был тщедушным по сложению и даже болезненным на вид пареньком.
И вот он приходит на свой первый урок. В пятый класс. И там сразу же начинается сумасшедший дом. Пятиклассники эти — здоровенные парни, охламоны, дылды, все на целую голову выше Владика — они от смеха хватаются за животы, а девчонки, эдакие дуры, тоже фыркают в платочки да еще подначивают ребят. Владик, переждав чуточку, садится к роялю и говорит: "Дети, хоровое искусство возникло в глубокой древности…" Они же после этих слов окончательно валятся с ног, начинают кувыркаться, ползать на четвереньках, мяукать, лаять и тому подобное. Владик Цифрин тогда говорит им уже построже: "Прекратите безобразие, вы в школе, а не дома…" Но и это не помогает. Кто-то из дылд включает в кармане на полную громкость транзистор и, разевая рот, изображает из себя Эдиту Пьеху, а двое других прямо на уроке начинают кидать рок-н-ролл… Тогда Владик встает и спокойно говорит; "Предупреждаю — я бью всего два раза: первый по голове, второй по крышке гроба". (Это он говорит, наш хлипкий Владик, им, здоровенным дылдам.) Что ему было еще делать? Но, самое главное — это сразу подействовало: все эти охламоны испугались, присмирели, выстроились вокруг рояля, и Владик благополучно довел до конца свой первый урок.
Но эти поганцы тотчас нажаловались своим родителям, что учитель пения грозил им физической расправой, а папаши и мамаши, возмутившись, побежали к директору школы, и уже на следующий день Владика Цифрина уволили.