Это было бы похуже, чем держать его тело на кухне. Случилось бы неожиданно во время игры - и это было бы хуже. Никакого предупреждения, никак не подготовиться к тому, что произойдет, не сообразить, на что наткнулся, пока не увидишь, - даже если бы старик Педерсен приехал между вьюгами искать мальчишку и все бы поняли, что мальчишка лежит где-то под снегом; что, может быть, после сильного ветра кто-нибудь заметит его, как черный оголившийся камень среди поля, а скорее, по весне найдет где-нибудь на пастбище, оттаявшего, в грязи, и отнесет в дом, а потом повезет к Педерсенам, чтобы отдать матери. Даже тогда - если бы все про это знали и надеялись, что найдет его кто-нибудь из Педерсенов и самим не придется выковыривать его из грязи или тащить из лесу в сопревшей за зиму одежде, чтобы отдать матери, - даже тогда кто мог бы ожидать, что, пробив ногой наст, в проигранной игре с сугробом наступишь на мальчишку Педерсенов, скорчившегося возле яслей? Хорошо, что Ханс сегодня наткнулся на него, хоть он и мертвый лежит у нас на кухне и мне пришлось его держать.
Если бы Педерсен приехал спросить про мальчишку - подумав, например, что мальчишка добрался до нас и пережидает метель, чтобы вернуться, папа встретил бы его, завел в дом выпить и сказал бы, что сам виноват нагородил у себя снеговых щитов. Если я знаю папу, он посоветует Педерсену поискать в сугробах, под своей городьбой, а Педерсен так разозлится, что кинется на папу, а потом выбежит вон, призывая на его голову божью кару, как он всегда любит делать. Но раз Большой Ханс нашел мальчишку и он лежит мертвый у нас на кухне, папа Педерсену много говорить не станет. Поднесет ему выпить, а о снежных щитах - молчок. Педерсен мог приехать еще утром. Это было бы лучше всего, потому что папа еще спал бы. А если бы спал, когда пришел Педерсен, то про снеговые щиты не сказал бы, выпить Педерсену не поднес, гнутым хером, говнометом и засцыхой не назвал бы. Педерсен бутылку не оттолкнул бы, жвачку в снег не сплюнул бы, бога бы не призвал, а забрал бы мальчишку и отправился бы восвояси. Я хотел, чтоб Педерсен приехал поскорее. Чтобы забрал из кухни холодное мокрое тело. А то в животе у меня было так, что и поесть сегодня не надеялся. Я знал, что в каждом куске буду видеть мальчишку Педерсенов, разделанного на столе.
Ветер стих. Солнце горело на снегу. Я все равно озяб. Домой мне не хотелось, а холод заползал в меня, как заползал, наверно, в него, пока он шел. Сперва, наверно, облег его, как холодная простыня, в особенности - ноги, и он, наверно, шевелил пальцами в ботинках и хотелось переплести ноги, как бывает, когда ложишься в холодную постель. А потом она согревается, простыни согреваются, и тебе становится уютно, и засыпаешь. Только когда мальчишка уснул возле наших яслей, это было не как в постели - тут простыни так и не согрелись, и он тоже так и не согрелся. И сейчас был такой же холодный у нас на кухне, где свистел чайник и мама собиралась печь, а я стоял возле яслей и топал по снегу. Надо было возвращаться. Я смотрел туда, где была дорога, но никого не видел. Видел только бестолочь полузаметенных следов, которые терялись в сугробе. Вокруг - ничего. Совсем ничего - ни дерева, ни палки, ни камня, раздетого ветром, ни кустика, одетого снегом, - никакой приметы на месте, где следы появились из сугроба - словно кто-то вылез из-под земли.
Я решил войти через парадную дверь, хотя следить в гостиной запрещалось. Снег доходил мне до бедер, но я думал о том, как мальчишка лежит на кухонном столе, среди теста, липкого от воды и виски, словно на кухне вдруг наступила весна - а мы все это время не знали, что он тут, - и растопила верх его могилы, открыла его нам, окоченелого и голого; и кому же это придется везти его к Педерсенам и отдавать матери, раздетого, с мукой на голом заду?
2
Только спину. Зеленая клетчатая куртка. Черная вязаная шапка. Желтые перчатки. Ружье.
Большой Ханс повторял это снова и снова. Надеялся, что от повторения может перемениться смысл. Поглядит на меня, покачает головой и снова повторяет.
"Он загнал их в погреб, а я убежал".
Ханс налил стакан. Он был заляпан мукой и виски.
"Он ни разу ничего не сказал".
Ханс поставил бутылку на стол, и дно ее неровно погрузилось в тесто бутылка наклонилась тяжело, точно дурная, - повела себя как все остальное.
Больше ничего, говорит, не видел, сказал Ханс, глядя на отпечаток мальчишкиного зада в тесте. Только спину. Зеленая клетчатая куртка. Черная вязаная шапка. Желтые перчатки. Ружье.
И все?
Он молчал и молчал.
И все.
Он допил стакан и заглянул на дно.
А почему это он все цвета запомнил?
Он наклонился, расставив ноги и облокотившись на колени, а стакан держал обеими руками и покачивал, глядя, как перетекает туда и сюда по дну оставшаяся жидкость.
Как это он помнит? И не ошибся?
Думает, что помнит, устало ответил Ханс. Думает, что помнит.
Он поднял бутылку с кружком налипшего теста.
Черт. И больше ничего. Он так думает. Этого мало? сказал Ханс.
Какой ужас, сказала мама.
Он заговаривался, сказал Ханс. Больше ни о чем не мог думать. Говорить хотел. Выговориться. Ты бы слышала, как он бормотал.
Бедный, бедный Стиви, сказала мама.
Он заговаривался?
Ну ладно, может такое присниться? сказал Ханс.
Он, наверно, бредил. Слушай, как он мог туда попасть? Откуда он взялся? С неба упал?
Он пришел в пургу.
В том-то и дело, Ханс, - в пургу. Весь день мело. Стихло только когда? - под вечер. В пургу пришел. Скажи, мыслимое ли это дело? А?
Мыслимое, раз пришел, сказал Ханс.
Нет, послушай. Господи. Он чужой. Раз чужой - пришел издалека. Не мог он дойти в пургу - даже если бы наши места знал.