Выбрать главу

Колька склонился над разрушенным бруствером и ещё усиленней заработал лопатой.

Кто знает, сколько часов затишья отпущено им?

Степан Ковальчук тихонько запел не в такт музыке:

Сине море засинелося, Молоде браття зажурилося…

Под тихий монотонный голос матроса Колька задумался.

Вспомнились ласковые руки матери. Больше всего он запомнил их постоянно мягкими и влажными от бесконечной стирки. Он всё время пытался увернуться от натруженных рук, спрятаться от материнских ласк - не мужское это дело обниматься… Даже могилы не осталось от матери, по ней прошла линия обороны англичан…

Вспомнился батя. До войны «отец» было понятием чисто условным. Положены мальчишкам отцы, вот и у него был. Что значит для него отец, Колька узнал совсем недавно, когда тот заменил ему и мать, и дом и стал самым дорогим человеком на земле: когда спали они вместе, тесно прижавшись друг к другу, стараясь согреться под одним полушубком, и когда хлебали щи из одного котелка. И вот его нет…

Воспоминания сейчас уже не вызывают слёз - время осушило их. Колька хмурится и, пытаясь отогнать думы, ещё усиленней нажимает на лопату. И, словно помогая ему, перебивая музыку, в сознание вплетается нехитрый мотив песенки Ковальчука:

Прощай, браття, Прощай, ридна, Тай прощай, дивчино…

Светло. Прекратили работу. Отправились в землянку поспать, пока не загремело…

Редут Шварца находился на левом фланге пятого бастиона. Ковальчук служил на нём с начала войны. Бывалый матрос и парнишка крепко сдружились. Матрос, никогда не имевший своих детей, впервые почувствовал отцовскую нежность и отцовскую ответственность за мальчишку. Колька, успевший хлебнуть горя досыта, платил ему сыновней привязанностью.

Сейчас они лежали вместе на нарах. Ковальчук неторопливо и немножко удивлённо рассказывал о своей жизни. Он прислушивался к собственным словам, и ему казалось, что ото вовсе не о себе он рассказывает, а о каком-то другом Ковальчуке:

- Хлопец я був ничего, справный. Норовистый тильки. Норов-от из мене так и вылазил. Как из тебе нынче! - матрос ласково посмотрел на Кольку. - Жили мы в Гайсинцях, на Подолии. Нас, почитай, на севастопольских баксионах половина из Подольской губернии будет. Ну так вот, норов, кажу, из меня так и пёр. Сказал я раз своему барину, у вас землицы меряно-немерино, а мий батько с утра до вечера на своей полосе мордуется и хлиба вдосталь николы не ест. По-што так? Закипел барин, як самовар-туляк, расхыркался, думал, слюною изойдёт, зануда.

Ковальчук замолчал, словно вновь оценивая и осмысливая прожитые годы.

- А дальше, что было, Степан Иваныч?

Ковальчук медленно, - видно, и сейчас, через много лет, воспоминания причиняли ему боль, - проговорил:

- Сволокли меня в сарай и избили.

- Избили! - встрепенулся Колька.

- Всыпали… розог двести, не мене. Може, и бильше, я уж и не упомню - паморки потерял.

У парнишки мучительно сжалось сердце щемящей жалостью к Ковальчуку.

- А вы, а вы… а дальше что?..

Ковальчук улыбнулся.

- Дальше? Анбары барину все попалыв да страху на него нагнав.

- Ну, а дальше? - торопил Колька. Он даже приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать.

- Да ты ляг, Николка. Дальше ничего особенного и не було. Казаки прискакали, всыпали мне ещё раз и на службу военную упекли…

- Да, такая наша жисть собачья! И сейчас приходится класть свои головушки за етого помещика, - вздохнул кто-то на соседних нарах: видно, не один Николка слушал Степана. - Может, после войны какое облегчение выйдет?..

- Может, и выйдет, - в свою очередь вздохнул Ковальчук. - Одначе, - поправил он говорившего, - воюем мы не за помещика да барина, а за ридну батькивщину.

- Русь-матушка как была под помещиком, так и осталась. А мужик завсегда битым будет, - ответили с нар.

- Нет! - вдруг воскликнул Колька, вспомнив удивительные речи офицеров в землянке Забудского. - Уже после двенадцатого года Русь и мужик не те! И декабрьский бунт тому доказательство…

Сказал и страшно смутился. Но в землянке было темно и этого никто не заметил.

- Ишь ты! - уважительно произнесли на нарах, - малец-то у Ковальчука грамотный…

- Так после двенадцатого, говоришь? - засмеялся кто-то у входа.

Матросы и солдаты повскакивали с нар: это был голос командира редута.

Зажгли фонарь. В дверях стоял лейтенант Михаил Павлович Шварц.

- Не слухайте его, ваше благородие, - вступились за парнишку матросы, - неразумные речи говорит малец. Мужик, он был завсегда мужиком, мужиком и останется. От бога всё идёт.