У Кольки вздрогнули веки, но он не раскрыл глаза, а только теснее прижался к отцу. Забытое тепло разлилось по телу. Было что-то странное в этих минутах.
Странное потому, что рядом был отец, а не маманя. Отец, которого отпускали с корабля по субботам да на рождественские праздники. Отец, который о Кольке (как казалось мальчишке) знал только, не приболел ли он за эту неделю, не подрался ли? Который приносил с собой воскресный паёк да кусок холстины, но никогда не приносил ласковых пальцев.
Мальчишке захотелось сказать отцу что-то нежное, что-то необыкновенное.
- Батя, а тебе тяжко пушку таскать?
- Да ведь привычка, - ответил Тимофей. - А ты с чего это?
- Да так, - смутился Колька.
И они продолжали лежать. Холодноватый сухой воздух не давал заснуть. Высоко над бастионом, словно нарисованная, повисла стая птиц. До земли едва доносились их неугомонные голоса. Они, наверное, спорили, будет ещё бой или нет? Нужно ли им улетать?
- Небо-то какое… чистое, - вздохнул Тимофей. - Мамка наша говорила: в такие небеса дитятю укутывать. Это про тебя… Мамка…
- Не надо, батя, терпите.
- А я ничего, я не плачу, сын.
И они снова замолчали…
- Испить не хотите?
Над ними стояла маленькая девочка с голубыми глазами и протягивала кувшин.
- Это можно, - приподнялся Тимофей и с жадностью отхлебнул солоноватой водицы. - А ты?
Колька пить отказался.
- Я в дороге угостился. Мы вместе приехали.
- Что ж, благодарствую, - возвратил кувшин Тимофей. - А зовут-то тебя как, голубоглазка?
- Алёной.
- Алёнушка, значит. Ну, ещё раз спасибо, Алёнушка.
Девочка отошла от них и присела возле женщины в чёрном платке.
- Это, верно, её маманя будет, - зашептал Колька. - А батю их у вас тут прихлопнуло.
- Вот они какие дела, - понимающе протянул отец, - жалует нашего брата смерть-то.
Они лежали, тесно прижавшись, - двое мужчин, маленький и большой, у которых смерть уже отняла их добрую, тихую «мамку», которые никогда не говорили о своей любви друг к другу, - просто им неожиданно стало очень хорошо вместе: два матроса - взрослый, уже успевший подышать романтикой и тяжестью флотской службы, и маленький, ещё только бредивший штормами, парусами, сраженьями. Они доверчиво смотрели на чистое светло-голубое небо, которое словно не верило, что в мире может быть грохот, взрывы, смерть. Стоял солнечный, совсем летний день, хотя деревья уже были опалены осенью…
Раздалась трель боцманского свистка, и вокруг всё зашумело, заговорило, застучало снова.
За неделю все восстановительные работы были закончены. Больше того, возникли новые укрепления по всей линии обороны. Севастополь готов был отразить штурм.
После сражений под Кадыкиой и Инкерманом враги стали ещё упорнее готовиться к длительной осаде.
Колька остался на четвёртом бастионе. Когда после непродолжительной передышки французы начали обстрел наших укреплений, он был у орудий. Заметив его, командир батареи лейтенант Забудский прокричал унтер-офицеру Белому:
- Убрать мальчишку от мортир!
- Ваше благородие, - подлетел к лейтенанту Белый, - мальчонку силком не оттащишь от пушек. При отце он.
- Позвать! - приказал Забудский.
Колька подбежал к лейтенанту.
- Ваше благородие, - просительно начал он.
- В блиндаж! - лейтенант показал пальцем на вход, - и чтоб не высовывался до отбоя. Живо!
До конца перестрелки Колька просидел в блиндаже.
- Так-с, - сказал, входя, Забудский, когда всё стихло. - Тимофея сын будешь?
- Да, ваше благородие, Тимофеев.
- Вот что, друг, не могу я тебя при отце оставить, мал ты ещё слишком для войны.
- А куда ж мне? - чуть не плача, проговорил мальчик. - Мамки-то у нас нет. А к Маланье я не пойду, хоть убей меня хранцуз, не пойду! Она меня то и делала, что лупила, вот хрест святой! - и мальчишка торопливо перекрестился.
Забудский смотрел на Кольку своими смоляными умными глазами и думал: «А куда ему, в самом деле, деваться?» Но вслух сказал:
- Убьют тебя здесь. Сам видишь, что делается.
Колька молчал, слёзы застилали ему глаза. Собрав все силы, чтобы не разреветься, сказал тихо: