— И какой тут больной есть? — весело спросил с порога узкоглазый широколицый возница. — Давай садись, что ли.
Нас усадили в сани, на сено, укутали пахучими шубами, возницы — а были это на самом деле щуплые мальчишки — что-то крикнули по-своему, и лошадки побежали, помахивая хвостами и взметывая копытами снег.
Кто лежал в больнице, тот скажет: невеселое это дело. А вы после вонючего тряпья на нарах лежали в теплой палате, на чистых простынях, вымытые и остриженные? Вы ели, а не жадно заглатывали, манную кашку с желтым пятном растаявшего сливочного масла? Вам, сопливым, говорили доктора и сестрички «вы»? А лечились ли вы красноватым порошком стрептоцида? А были ли рядом с вами любимые мамы? А смотрела ли на вас тревожно и ласково красивая Эмма, которая, как маленькая, тоже заболела детской болезнью? Нет? Тогда вам не понять, что такое счастье. А если еще вдобавок вы выздоравливаете, то это счастье вдвойне. Мы вместе слушали по радио последние известия, вместе горячо обсуждали их. Потом остриженный наголо и совсем неузнаваемый ушастый Васька просил меня «почитать чего-нибудь веселое из Маршака». И мама, и Юля с Валерой, и Эмма с тетей Гриппой, и Фрося в чистом халате тоже ко мне подсаживались. Почитать? Да пожалуйста! Хоть Маршак и в багаже уехал, но память-то мне на что? Вспоминаю первое, что приходит на ум:
Потом объясняю Ваське про шарманку. Про речку Фонтанку рассказывает мама: она была в Ленинграде, еще в том, довоенном. А теперь там блокада, голод, смерть.
Я расспрашиваю узкоглазых сестричек про тутошнюю жизнь, они смеются: жизнь как жизнь, сам увидишь. А война? Они вздыхают: война — плохо, брат на войне, отец на войне. Скорей бы все кончилось. Но ой как нескоро все кончилось.
Нас выписали, пожелали больше никогда не болеть и на таких же лошадках отвезли в далекий поселок Тогузак Кустанайского зерносовхоза.
Хорошо запомнился двухэтажный длинный дом, коридор, двери по обеим сторонам. На одной двери висит замок. Какой-то начальник, наверное комендант, отдает маме ключ:
— Заходите. Замок не запирается. Ваша комната. Тут с вами, правда, еще одна жиличка будет. Роза звать. Тихая такая. Если что надо — скажете. Ну, устраивайтесь.
Мама сняла замок. Мы вошли в маленькую холодную комнату с одним окошком. Сразу увидели наши вещи: корзинку, но без замка, чемодан и узел с надписью «Анна Леонова». В углу — кирпичная печка, ящик, наверное с углем, крышкой закрытый. Рукомойник на стене, под ним — ведро. На шнуре лампочка без абажура. Три голые железные кровати стоят у стенки, одна на другой, четвертая — за какой-то тряпочкой вместо ширмы. Эта прикрыта солдатским одеялом и сверху маленькая подушечка с цветочками. Из мебели две табуретки и длинный-длинный стол.
— Только покойников на него класть, — сказала мама. — И вещи все растащили…
В дверь тихонько постучали, и я почему-то испугался: за дорогу отвык, видно, от стуков. Мама открыла, и в комнату вошел Боря Шкарбан. Без прищурочки своей обычной, сероглазый, причесанный.
— Добрый день! С приездом! Вещи ваши все целы, только ребята кагор выпили, просят извинения. Сейчас расскажу, как тут и что, где хлеб покупать, где картошку и крупу дают, куда ходить менять. — Увидев удивленно поднятую мамину бровь, пояснил поспешно: — Ну там, масло, яйца, сахар, мясо, другое что, чего в магазине нет, это все нужно выменивать у местных. На тряпки всякие, на вещи. — Боря вытянул из-за спины котелок, открыл крышку, запахло вареной картошкой. — Ну, устраивайтесь, если что надо — мы тут через дверь обитаем.
Да, печку растапливайте кизяком — он в ящике. Спички на подоконнике.
И испарился, даже спасибо не успели ему сказать.
Мы с мамой заглянули в ящик — поглядеть на кизяк, на кирпичики из навоза и соломы. Однако горели они хорошо и не очень пахли. Позже от того же Бори я узнал, что из кизяка, добавляя глину, казахи строят небольшие дома и сараи. В комнате стало теплей, окна запотели. Мы поели картошки, и я попросился погулять — отвык от улицы-то. Мама махнула рукой, понуро сидя за «покойницким» столом.
Спустился я на первый этак, вышел на занесенный снегом двор. Вернее, это был и не двор даже, а заснеженное неласковое пространство, ни людей, ни собак. Напротив нашего дома стоял точь-в-точь такой же, только обнесенный колючей проволокой. Перед домом — тем, что за проволокой, — лениво похаживал немолодой часовой в белом полушубке с винтовкой на плече. Он посмотрел на меня, а я — на него. Часовой поманил меня рукой, и я подошел. Он снял рукавицу, полез в карман полушубка, вытащил и дал мне кусок сероватого сахара с крошками махорки. Мама не велела брать у чужих, у незнакомых… А где они, знакомые, с сахаром в карманах!