Выбрать главу

— Ты маму беречь будешь. Ты ведь мужчина, а мужчина не плачет.

Я покраснел от удовольствия.

Нас толкали. Я ухватил отца за руку и думал, что вот стоит мне захотеть и цепко держать его за пальцы, и он никуда не уйдет, а будет с нами. Всегда. Но отец сказал:

— А теперь попрощаемся, и идите домой.

Мама молчала. Вокзал гудел, надрывался во все, точно железное, горло, и ночь в этом шуме была громадной и грозной.

Столб света поднимался вверх, где в дымном небе, словно в большом потухшем костре, как угольки, рассыпались звезды.

Я мужественно сжал губы, когда услышал, как всхлипнула, а потом зашлась быстрым плачем мама и ослабевшая повисла на отце. «Я мужчина», — повторял за меня внутренний голос. Но годы взяли верх, и я заревел, уже громко, не стыдясь слез.

Отец вскинул меня на руки, больно стиснул и выдохнул:

— Я вернусь, Родька. Я вернусь. Ждите.

Он отошел, вернулся, потер кулаком глаз, сказал:

— Идите…

И мы пошли. Оглянулись. Отец стоял, опустив скатанную шинель на почерневший мешок. За его спиной гудел вокзал, а в ногах на свету горела никелированная шейка чайника.

СКАЗОЧНИК

Павел Петрович выходил в сад, садился на скамеечку и закуривал. Большая трубка покачивалась в его зубах.

— Пава, и когда ты кончишь торчать на солнце, — кричала из окна его жена, вскидывая брови. — Пава… Пропасть дела. Ну куда ты глядишь! И чего особенного в этом небе…

Павел Петрович возвращался к окну и мягко произносил:

— Ты меня никогда не понимала. Половики я вытряхну. А солнце, оно особенное, золотко. Его видеть надо уметь. Вы меня никто не понимаете. Вот этот усатый майор тоже. Я ему говорю: «Воевать мне надо», руки ему показываю, гляди, мол, сильные, а он: «Войне нужны крепкие нервы, а ты, Петрович, слабоват». Чего теперь делать? Сказки сочинять да на солнце глядеть.

По карнизу легко двигалась кошка, мурлыча от зноя. Я видел, как она поднимала мордочку, раздувая ноздри. Она была голодна. Остановившись около Павла Петровича, она потерлась о его шляпу. Она ждала хлеба.

Павел Петрович частенько подзывал меня к себе и начинал рассказывать сказки, длинные и неинтересные.

Он писал их по ночам, чутко вслушиваясь в мышиные шорохи. Я не понимал, почему он пишет о кошках и мышах, о травинках, которые по ночам собираются под его окнами и звенят каплями дождя, будто переговариваясь.

Мне думалось, что если сказка — так обязательно ведьма или баба-яга. Чтоб в груди было тесно от страха.

Однажды он сочинил сказку о воробье, который хотел крыльями разбросать муравейник. Мне было жалко воробья. Я спросил Павла Петровича:

— Он глупый, воробей, да?

— Невероятно. Невероятно, — улыбнулся сказочник.

Я говорил ему, что тоже хочу воевать и только никому не признаюсь — смеяться будут. Павел Петрович не смеялся, качал головой и грустнел.

— Нас с тобой не понимают. Мы сильные. Я об этом сказку напишу. Им стыдно будет.

Он часто забывал, что рядом сижу я и смотрю ему в рот, и разговаривал со мной по-взрослому, серьезно. Эти минуты я очень любил. Павел Петрович был задумчив. Не вынимая трубки изо рта, поддерживая ее двумя пальцами, он высказывал мне все свои беды. Их было много, но я запомнил одну.

— Я видел то, чего другие не видят. Как на старом дереве появляется гриб, как на сырой земле вырастает мох, мягкий и ровный. Я начал писать сказки. Я не спал по ночам. Но их не понимали и не принимали. Засовывали в пыльные ящики, чтоб никогда не вынимать. Люди устроены странно.

Впрочем, понимал я в этих разговорах мало: то, что Павла Петровича обижают и ему тяжело.

— «Мышиными вздохами» назвал один нехороший человек мои сказки.

Мы стали друзьями. Я только и ждал, когда выйдет Павел Петрович на улицу и сядет на скамеечку.

С фронта приходили первые письма. Мама надевала очки и читала срывающимся голосом, а мы с Мартой, не мигая, слушали.

Мама очень скучала, она подолгу сидела над письмом, положив очки на скатерть. Мы ее не тревожили. Я убегал к Павлу Петровичу и, захлебываясь, рассказывал ему, что папа мой убил десять фашистов, еще немного убьет и вернется домой.

Павел Петрович гладил меня по голове и молчал. Потом вдруг сказал:

— А у меня была сестра. Ее, Родя, сожгли. Пришла телеграмма. Ее били, выкололи глаза. Потом сожгли вместе с маленькой Танечкой.

Я впервые услышал о жестокости. Павел Петрович сидел без шляпы. Волосы на его голове светилось от солнца. Вдруг я увидел, как по этой гладкой, стареющей голове бьют палками. Я зажмурился. Когда открыл глаза, испуганно и быстро, Павел Петрович крепким пальцем набивал трубку.