Выбрать главу

— Хватит думать. Я вполне здоров. — Он ловко выбросил вперед обрубленную ниже колена ногу и добавил: — Хоть куда. Не перестраховывайтесь зазря.

— Подожди, Василий. Не горячись. Вот Крамина привезли. В голову осколочным… Чуть полегчает, и он будет, как ты: «Выписывайте» — и точка.

Мама не видела меня, я стоял за ее спиной, почти касаясь щекой халата.

— Больно уж молодой. Двадцать лет. Жена была — расстреляли, мать была — расстреляли, сына шести месяцев тоже. Всего двадцать лет, — говорила торопливо мама, и щеки ее горели. — А тебе, Василий, сколько?

— Много.

— Ну, вот. Ступай в палату. Выбрейся, и сегодня же переведем тебя сюда, в седьмую, к Крамину. Понял?

— Понял, доктор. Понял. Как же не понять, если так…

В коридор доносились стоны и бессвязные выкрики Миши Крамина:

— Почему горячий воздух? Воздух… Горячий воздух… Откройте окно.

Я не выдержал и потянул маму за халат.

— Ты что? Почему здесь?

— Я видел, как привезли. Я всегда здесь был. А он не умрет?

— Нет. Я переоденусь и пойдем домой. Ты, Родя, можешь после школы приходить к Мише. Его зовут дядя Миша. Запомни.

С этого дня я стал частым гостем палаты № 7.

Кроме кроватей Миши и Василия, ближе к двери стояла койка Разуваева. Он был морщинистый, точно его лицо нарочно кто-то старательно смял в резкие складки. Смотрел Разуваев всегда мрачно большими зелеными глазами, а если говорил, то как-то тяжело двигая ртом, и слова от этого получались тоже тяжелые и неповоротливые.

Почти весь день он читал, закусив губу и сузив глаза. Книга наполовину была закинута одеялом. Однажды я вдруг заметил, как он перелистывает страницы. Шорох бумаги отозвался в моих руках болью: у Разуваева не было обеих кистей, и он быстро и верно переворачивал лист языком. Увидев, что я слежу за ним, он кашлянул и строго спросил:

— В школу ходишь?

— Хожу.

— Мамку любишь?

— Люблю, дядя.

— Молодец.

Больше он меня не замечал.

Миша понемногу начинал говорить. Но с ним случались частые продолжительные обмороки. Он знал, что его сосед — Василий и что каждый день в два часа прихожу я, что на тумбочке у него стоят флоксы, тонко пахнущие летом и влажной землей, флоксы из госпитального сада. Их приносил садовник, маленький, с обвислыми усами старичок, прозванный ранеными невесть почему Платоном.

— Здравствуй, Платон, — басил дядя Василий, завидя хитренькое лицо садовника. — Знаменитые у тебя цветы. Голова кругом идет от запаху. Усаживайся.

— Да я постою. Я минутой.

Миша оживал, подносил к забинтованному лицу цветы и жадно вдыхал, будто боялся, что кто-то вырвет их из крепко сжатых пальцев.

— Ну, поправляйтесь. Я так полагаю, что к осени подыметесь.

Садовник уходил, сухо поскрипывая сапогами. Его волосы были белы, как больничный халат.

Миша, хрустнув разом пальцами, поднимал голову:

— Давай, Василий, в шахматы играть. Так. В уме. Не умеешь? Жаль… А я был в школе чемпионом. Зло играл. Ты, Родька, тоже поди не можешь?

— Нет.

— Ты бы, Миша, помолчал. Нельзя тебе много-то говорить.

— Это все выдумки. Можно.

Но появлялась сестра Нина, и Миша, заслышав ее легкие шаги, быстром шепотом просил:

— Скажите, спит.

Но только она затворяла дверь за собой, как он снова начинал:

— А как ты думаешь, Василий, я буду видеть?

— Будешь. Ясное дело.

— Я тоже так думаю. Сад хочу видеть, садовника. Мне кажется, он похож на Чехова.

— Ты бы помолчал, Миша, — снова тихо просил Василий.

— Не буду. Не могу. Болит, жжет. Понимаешь, вроде бы как с ума схожу. Страшно…

— Ну, ладно, говори.

— Вот и говорю.

У окна пели птицы, качаясь на тонких ветках.

— Поют, да? — спрашивал Миша.

— Поют, — откликался Василий.

За день до снятия повязки с Крамина Василий уехал. Когда Миша спал, он поцеловал его прямо в бинты и ушел, широко расставляя костыли. Мне он оставил записку для Миши.

«Потому как ты один и я один, приезжай ко мне. Поглядишь на разлив Амура. Дьявольская река. Мы с тобой вроде сродственников теперь.

Адрес…

Василий».

Когда я прочитал ее Мише, он долго молчал, захватив сильными пальцами простыню, потом сказал:

— Поеду. Ей-богу, поеду.

А лето пело, цвело, рвалось зеленью.

…Крамина мы провожали втроем: мама, садовник и я. На его изрезанном шрамами лице, словно вымытые росой вишни, горели глаза.

— А вы, действительно, похожи на Чехова, — сказал Миша садовнику, — очень похожи.

Мы помолчали.

— Какой горячий воздух, — вдруг тихо добавил он.