Мне интересно было знать, что это за письмо, но я молчал и глядел за окно на леденелые сугробы. Марта собирала на стол. Вдруг мама охнула и села на кровать. Бледное лицо, точно судорога, прошила гримаса.
— Сердце. Проклятое сердце… — Мама упала на подушку и зарыдала.
…Вечером пришел Белов. Ветер дул с юга, звенел стеклами, свистя по щелям. Белов любил отца и уважал маму. У него были большие глаза, близорукие и невеселые, и припухлые водочные веки.
У мамы кружилась голова. Она терла ладонью лоб и явно сожалела, что Белов пьян, чмокает мокрыми губами и много говорит.
Жил он в тихом квартале. Занимал комнату на втором этаже с седой терпеливой женой и умным сыном.
Позже я заходил к нему, читал стихи, а он говорил:
— Это, мадам, плохо, потому что очень хорошо, а это ты оставишь мне, ибо твоя дурья голова все-таки способна на что-то.
Пил он много и часто. Утром спешил в школу и, сузив глаза, закидывал красивую голову и упоенно читал наизусть Маяковского и рассказы Чехова.
Его любили, как любят детей, прощая им все, за доброе детское сердце и широкие откровенные глаза.
В нем странно сочетались ребенок и мужчина, ум и наивность, обидное и мягкое. Он обожал красоту и искусство.
Когда-то сырой осенью его посадили в машину и увезли в тюрьму. Потом он рассказывал о том времени с чахоточным надрывным кашлем:
— После тюрьмы мы встретились с твоим отцом в бане. Небритые и, как полагается, в адамовом костюме. Расцеловались и заплакали. Люди глядели и хлеще надраивались мочалкой. Когда вырастешь, узнаешь обо всем…
Шел одиннадцатый час. Осколок месяца торчал в уголке рамы, да ветер кидал пригоршнями мерзлый снег в окно. Мы с Мартой сидели в кабинете отца и играли в шахматы. В столовой пили чай Белов и мама. Я вышел в кухню и подглядел в дверь. Белов держал мамину руку и, как мне показалось, плакал. Он говорил:
— Я любил тебя, Вера, еще тогда… Люблю уже пятнадцать лет и молчу. Нервы, что ли, ослабли от водки. Рамис простит меня, да и дети тоже…
Тополь стучал костлявыми сучьями о стену дома. В передней шаркали ногами.
— Я жизнь отдал литературе. Я всегда думал, что она не удалась и поэтому пил…
Больше я ничего не слышал. Я вернулся в кабинет. Марта переставляла фигуры, делая мне мат.
Колко свистел на улице снег. Нас позвали в комнату. Белов усадил меня на колени. Он улыбался:
— Ты вырастешь. Полюбишь прекрасное. Иначе быть не может. Отец твой служил ему, как простой солдат. Прочтешь Чехова и Куприна, и только тогда узнаешь подлинную красоту языка и чувства. Услышишь, как шуршит мокрая листва, падают звезды…
Я запомнил этот вечер с колючим ветром и снегом, с необыкновенным тихим Беловым и сладким чаем.
Белов ушел, а я забрался в постель, поспешно закрыл глаза и долго еще слушал, как бился снег в простенке, задуваемый ветром.
Мне приснился сказочный сон. Я с Беловым и отцом ищем жар-птицу, что прячется в чаще. Отец с ружьем, я в трусиках, Белов в черном костюме. Ему холодно, но он лезет в ледяную воду, стекающую в овраг, и твердит: — Здесь, здесь. — И вытаскивает из-под коряги усатого неуклюжего рака.
Сон оборвался. Ночь завесила окна плотной, чуть просвечивающей шторой. Ветер стих. Хотелось пить.
Я вдруг вспомнил о письме и, тихонько приподняв крышку шкатулки, почти не дыша, нащупал письмо.
В кухне, засветив ночник, я прочитал:
«Очень сочувствую тебе. Для меня это тоже сильное горе. Я любила Рамиса, но он слишком любил тебя. Он был чист и искренен».
Я еще многого не понимал, а объяснить мне мама не могла, да и дело было взрослое и, наверно, серьезное. Я погасил ночник, зачерпнул ковшом воду и напился.
Котенок сонно терся об ногу, точно говоря: — Уже все спят. И тебе надо спать, а не заглядывать в чужие бумаги. Это не хор-рррошо…
ПРИВИДЕНИЕ
Мы жили в старинном флигеле. Сквозь тонкие стены слышно было, как соседи садились завтракать, двигая стульями и звеня ложками. Они приходили к нам редко, чаще стучали в стену и просили маму зайти: «Мише плохо».
Мишель, толстый и неуклюжий, носил очки и длинное пальто. Его дразнили маменькиным сынком. Он играл на скрипке и каждое утро солидно проносил мимо наших окон тряпичный футляр и папку с нотами.
Вечерами он яростно пиликал, и скрипка плакала, точно жаловалась на беспощадного Мишеля. У Марты болела голова, и она затыкала пальцами уши. Я тоже хотел играть на скрипке, но мне почему-то стыдно было в этом признаться. Я завидовал Мишелю.