– Что? Эйнштанд?
– Ну да. Когда это случилось?
– Вчера днем.
– Где?
– В музее.
Так назывался у них сад Национального музея.
– Ну вот и расскажи все как было, только по порядку. Уж если что предпринимать против них, надо знать все в точности.
Малыш Немечек разволновался, почувствовав себя в центре важных событий. Это не часто выпадало ему на долю. Немечек был для всех словно пустое место. Он, как нуль в арифметике, ровно ничего не значил, и никто с ним не считался. Это был маленький, незаметный мальчик, худенький и слабый. Может быть, поэтому он всегда и оказывался жертвой остальных.
Немечек начал рассказывать, и все наклонились к нему.
– Дело было так, – сказал он. – После обеда пошли мы в музей: Вейс, я, Рихтер, Колчан и Барабаш. Сначала мы хотели поиграть в лапту на улице Эстерхази, но бита была у реалистов, и они ее нам не отдали Барабаш и говорит: «Пошли в музей, поиграем у стенки в шарики». Мы пошли и стали играть. Пускали шарик, и кто попадет в другой, пущенный перед ним, тот забирает себе все. Вот катаем мы по очереди шарики; у стенки их скопилось уже штук пятнадцать, даже стеклянных два. Вдруг Рихтер как крикнет: «Кончай, Пасторы идут!» Тут из-за угла выходят два брата Пасторы: руки в карманы, глядят исподлобья, идут вразвалку, так что мы очень испугались. Нас, правда, пятеро было, да что толку: они вдвоем с десятерыми справятся. Да и потом, нельзя на всех рассчитывать: дойдет до драки – и Колнаи удерет, и Барабаш тоже удерет; значит, только трое останутся. А если и я вдруг удеру, то вовсе двое. А всем сразу удирать – опять ничего не выйдет: Пасторы здорово бегают – лучше всех в музее, все равно догонят. Ну вот, значит, подходят Пасторы – ближе, ближе и всё на шарики поглядывают. Я и говорю Колнаи: «Видно, им шарики наши понравились!» И тут Вейс умнее всех оказался – сразу сказал: «Идут, идут… Ну, сейчас здесь такой „эйнштанд“ получится!..» Но я подумал, что они нас не тронут: мы ведь им никогда ничего плохого не делали. Сначала они и не приставали, только стали вот так в сторонке и смотрят, как мы играем. Колнаи мне шепчет: «Ты, Немечек, кончай!» А я ему: «Как бы не так: когда ты промазал! Теперь моя очередь. Вот выиграю, тогда и кончим». Тут Рихтер как раз свой шарик пустил, только у него руки дрожали от страха: он все на Пасторов косился, ну, и, конечно, промазал. Но Пасторы даже не шелохнулись, стоят себе, руки в карманы. Наконец пустил я свой шарик и попал. Сразу все шарики выиграл. Хочу пойти собрать их: шариков тридцать, наверно, было; но тут ко мне подскакивает младший Пастор и кричит: «Эйнштанд!» Я оглянулся – Колнаи с Барабашем тягу дали. Вейс стоит у стены бледный-бледный, а Рихтер не знает, бежать ему или нет. Хотел было я с ними по-хорошему, – говорю: «Слушайте, вы не имеете права у нас шарики отнимать». Тогда старший Пастор сгреб все шарики и положил себе в карман. А младший схватил меня за курточку, вот здесь, на груди, да как заорет: «Ты что, не слышишь? Эйнштанд!» Ну, тут, конечно, что мне оставалось делать… Вейс у стенки захныкал. А Колнаи с Барабашем из-за угла выглядывают: что, мол, там творится? Пасторы собрали все шарики и ушли, ни слова не говоря. Вот и все.
– Безобразие! – возмутился Гереб.
– Просто грабеж!.. – воскликнул Челе.
А Чонакош пронзительно свистнул в знак того, что в воздухе запахло порохом. Бока молча стоял в раздумье. Все смотрели на него. Каждому было любопытно, что скажет Бока.
История с Пасторами тянулась уже много месяцев, вызывая всеобщие жалобы, но он до сих пор не придавал ей серьезного значения. Однако эта новая вопиющая несправедливость задела и Боку. Он тихо произнес:
– Пойдем пока обедать. А потом встретимся на пустыре. Там обсудим. Но, по-моему тоже – это безобразие!
Такое заявление всем понравилось. Очень был хорош Бока в эту минуту. С любовью смотрели на пего товарищи – на это умное лицо, в эти ясные черные глаза, загоревшиеся воинственным пылом. Они готовы были расцеловать его за то, что наконец и он возмутился.
Пошли домой, Откуда-то со стороны Йожефвароша[1] доносился веселый колокольный перезвон; солнце сияло, и все казалось красивым и радостным. Мальчики чувствовали, что они в преддверии великих событий. Все вдруг загорелись жаждой действия и слегка волновались: что теперь будет? Уж если Бока сказал: будет, – значит, будет!
Так шли они не спеша к проспекту Юллё. Чонакош с Немечеком поотстали. Обернувшись, Бока увидел, что они стоят у одного из подвальных окон табачной фабрички. Оконный переплет густым слоем покрывала желтая табачная пыль.
– Нюхнем табачку! – весело воскликнул Чонакош и, еще раз свистнув, набил себе ноздри желтым порошком.
Немечек – маленькая обезьянка – от души рассмеялся. Он тоже взял на кончик тоненького мизинца немножко табаку и втянул в нос. Чихая, помчались они по улице Кёзтелек, счастливый своим открытием. Чонакош чихал громко, оглушительно, как из пушки. Белокурый Немечек только прыскал, словно рассерженный кролик. Так, хохоча и фыркая, бежали они, от счастья забыв и думать о той великой несправедливости, про которую Бока – сам Бока, всегда такой тихий и серьезный! – сказал, что это безобразие.
2
Пустырь… О вы, красивые, здоровые альфельдские школьники, которым довольно сделать один шаг, чтобы очутиться посреди безбрежной равнины, под чудесным сипим куполом, называемым небосводом; вы, чьи глаза привыкли к далеким просторам, кому никогда не приходилось жить в узких теснинах высоких домов, – вы, верно, и не знаете, что такое для пештских ребятишек свободный, незастроенный участок земли. Это равнина, степь, Альфельд[2] пештской детворы. Крохотный клочок земли, с одного края обнесенный ветхим дощатым забором, а с других – стиснутый громадами вздымающихся к самому небу домов: для городских мальчишек он – безграничность и свобода… Теперь и здесь, на пустыре улицы Пала, тоже выросло большое унылое четырехэтажное здание, битком набитое жильцам, из которых вряд ли хоть одному ведомо, что здесь, на этом клочке земли, прошло детство нескольких бедных пештских школяров.
Сам пустырь был пуст, как и полагается пустырям. Забор тянулся по той стороне его, которая выходила на улицу Пала. Справа и слева возвышались два больших дома. А сзади… сзади как раз и было то, что делало его самым замечательным, самым интересным местом на свете. Там начинался другой обширный участок земли, арендуемый лесопильней и сплошь уставленный штабелями дров. Правильными рядами возвышались огромные, кубической формы штабеля, а между ними были узкие проходы: настоящий лабиринт. Пятьдесят – шестьдесят крохотных, тесных уличек перекрещивались там, среди безмолвных, темных штабелей, и не так-то просто было ориентироваться в этом лабиринте. А кому все-таки ударялось сквозь него пробраться, тот попадал на небольшую площадку, где стоял домик. Этот странный, таинственный, жутковатый домик был паровой лесопилкой. Летом он был весь обвит диким виноградом, а из зеленой листвы высовывалась, попыхивая, лишь тонкая черная труба, которая через равные промежутки времени с точностью часового механизма выплевывала в небо клубки белоснежного пара. Слыша это пыхтение издалека, можно было подумать, что среди дровяных штабелей выбивается из сил паровоз и все никак не сдвинется с места.
Вокруг домика стояли большие неуклюжие телеги для дров. Время от времени одна из них подъезжала к навесу, и там сейчас же раздавался треск и грохот. Под навесом проделано было небольшое оконце, из которого высовывался дощатый желоб. Когда телега останавливалась под оконцем, из желоба начинали сыпаться распиленные поленья. Казалось, деревянные чурбаки льются в кузов сплошным потоком, так быстро они сыпались. Как только телега наполнялась, возчик криком предупреждал об этом. Тонкая труба тотчас переставала пыхтеть, и в домике сразу воцарялась тишина. Кучер понукал лошадей, они трогали, воз отъезжал. Тогда другая, порожняя, телега становилась под навес, черная железная труба снова начинала пыхтеть, и из желоба опять сыпались поленья. И так из года в год. Вместо дров, распиленных скрытой в домике пилой, телеги привозили все новые и новые бревна. Таким образом, количество штабелей на обширном дворе не менялось и завывание паровой пилы никогда не умолкало. Около домика росло несколько чахлых тутовых деревьев. Под одним стояла сколоченная из досок хибарка. В ней жил сторож-словак, охранявший по ночам склад от воров и от поджога.