Выбрать главу

Но такой силы и свободы выбора я больше не хочу. Не хочу беспамятства. Пусть все мое остается при мне. Надо вырываться по-другому.

В жизни я не раз был одарен дружбой людей, старше меня на целое поколение — дружбой хлебнувших лиха фронтовиков. Иных уж нет. Пали от старых ран. Похоронил. Другие — дай бог им сто лет веку — живы. Я верю их смертному опыту.

Друзья, как и отец-мать, не умирают вовсе. С ними советуешься, споришь, беседуешь. В лихой час они тут как тут. И взываешь к их помощи: не для вас смерть, что солнышко, на которое во все глаза не глянешь. Вы-то смотрели. Подскажите, научите.

И вот из дальней дали, из двадцатилетней давности всколыхивается и звучит басовитый голос друга, умершего четверть века спустя после окончания войны, с семью крупповскими осколками в теле — голос писателя Ивана Ермакова:

— Тысячи пулеметных и автоматных очередей вонзаются в реку. Незамутненная течением, тишайшая из тишайших, став рубежом, она кипит, как на огне, — бурлит, и клокочет, и вздувается пузырями, будто грешников собираются варить в ней на страшном суде. Ни единого непробитого дюйма на воде. Стена свинца, сквозь которую и увертливой птице не пролететь. А приказ — пройти, форсировать реку вброд, закрепиться на другом берегу. Сил нет оторваться от земли. Твердо знаешь: через миг тебя не станет, захлебнет, поглотит река. А не оторваться, не встать — того хуже. Тогда я говорю себе: тебя уже нет, Ваня, ты убит, умер. И, поверишь, перестал чувствовать себя, потерял мысль о жизни и вместе с ней весь страх. В таком состоянии поднялся на ноги и, волоча за ремень винтовку, во весь рост, не кланяясь пулям, да и не слыша их, забрел в воду. До сих пор остается загадкой, почему не зацепила меня ни одна пуля. Оживать стал лишь на другом берегу, лежа за камнем, от которого во все стороны рикошетил и брызгал свинец.

…Умирать я обучился быстро. Раздавленный многотонной плитой, внушал себе: меня уже нет, и все мне безразлично. Не жребий долго жить и много написать. И приходило потустороннее терпение и смирение перед судьбой, приходило даже некоторое удовлетворение тем, что умер и никого не обеспокоил.

В один из апрельских дней летчика выписали. Как раз в этот день пришел внучек по дедушку — выпал на зимние остатки вешний рыхлый отзимок.

Встречать явились жена и дочь, в искрящихся капельках растаявших снежинок на волосах, придававших им праздничный вид.

Одежду они привезли с собой: пальто и костюм в чехлах, рубашку и галстук в целлофановом пакете, сапоги в матерчатом мешке, затянутом шнурком.

Дочь надела на отца белоснежную, в складках от утюга рубашку, повязала серый в голубой горошек галстук, а после, присев, задернула крупнозахватные «молнии» на чудо-сапогах коричневого цвета. Жена с усталым бледным лицом, на котором теплилась, однако, добрая смиренная улыбка, вдела болтающиеся руки мужа сначала в рукава пиджака, потом в рукава пальто. И ладный костюм, и драповое с черным каракулевым воротником пальто были с иголочки, будто принесли они их не из дома, а прямо из мастерской, от высококлассного портного.

Когда дочь нахлобучила на отца кожаную, с черной, под воротник, каракулевой отделкой шапку, летчика было не узнать, хотя по-прежнему ораторствовал и руками и головой.

Отступив на шаг, дочь с лукавым прищуром оглядела отца и, вновь подойдя, поправила шапку — приподняла со лба и слегка сдвинула набок. Теперь он был таким, каким она хотела его видеть. Ухватив отца за поднятую руку, она склонила ее вниз, прижала к своему боку, жена взяла под другую руку, и напутствуемые добрыми пожеланиями больных, врачей, сестер и санитаров, они вышли на белый незаслеженный снег, где их поджидала успевшая одеться в пуховый чехол машина.

Проводы летчика — самое отрадное больничное впечатление. Я подошел к окну в коридоре, долго глядел на оставленный машиной рубчатый след и вдруг почувствовал, как в груди толкнулось упование.

В полдень вешнее по-молодому голодное солнце слизало весь отзимок, не оставив и пятнышка.

8

Последний раз выписали меня из недужницы в начале лета. Измотанный непосильными борениями, угнетенный лекарствами, которые в меня не только горстями всыпали в виде разнообразных таблеток, но и вливали ведерными шприцами, я пластом лежал на дачной веранде и не мог понудить себя ни к какому действию. Даже сигарету в рот вкладывала жена и после подносила к ней зажженную спичку. Поднимался лишь, чтобы пожевать что-нибудь нехотя вместе со всеми за обеденным столом.