Мишель, дорогой мой, ох, Мишель, сжалься и приди ко мне.
Она держалась вдали от посиделок и не заглядывала в сомнительные книжные лавки в Ислингтоне, где раньше, случалось, уныло просиживала за кофе, и держалась уж совсем далеко от сердитых молодых людей с улицы святого Панкратия, чьи брошюры, вдохновленные кокаином, она раздавала, потому что никто другой не хотел этим заниматься. Она забрала наконец из ремонта свой старенький "фиат", который разбил Ал, и в день своего рождения отправилась на нем в Рикмансуорт навестить свою стерву-мамашу и отвезти ей скатерть, купленную на Миконосе. Как правило, она не любила ездить к матери: ее там ждал воскресный обед с тремя сортами овощей и ревеневым пирогом, после чего мамаша подробно рассказывала о бедах, какие постигли ее со времени их последней встречи. Но на этот раз, к своему изумлению, Чарли обнаружила, что ей хорошо с матерью. Она провела там ночь и на другое утро, надев темный платок – ни в коем случае не белый, поехала с матерью в церковь, стараясь не думать о том, когда в последний раз надевала его. Опустившись на колени, она вдруг почувствовала, что в ней еще сохранилась вера, и она пылко покаялась Богу в своей многоликости. Зазвучал орган, и она зарыдала, что заставило ее призадуматься, способна ли она вообще владеть собой.
"А все потому, что я не хочу возвращаться в свою квартиру", – подумала она.
Обескураживало Чарли то, что ее квартира была изменена в соответствии с новым обликом, в который она старательно вживалась: произошла смена декораций, масштаб которой ей еще предстояло постичь. Изо всей ее новой жизни эти изменения, сделанные тайком за время ее отсутствия, больше всего смущали Чарли. До сих пор она считала свое жилище самым надежным местом на свете, этаким Недом Квили домостроения. Оно досталось ей но наследству от безработного актера, который занялся кражами со взломом и отбыл вместе со своим приятелем в Испанию. Квартира находилась на северной стороне Кэмден-Тауна над принадлежавшим индейцам кафе, которое оживало к двум часам ночи и жизнь не затихала в нем до семи утра. когда там подавали горячий завтрак. На лестницу, ведущую к Чарли, можно было попасть, лишь пройдя по узкому коридору между уборной и кухней, а затем – через двор. Благодаря такому устройству хозяин, повар и толстомордый приятель повара, не говоря уже о том, кто в этот момент находился в уборной, имели полную возможность внимательно вас оглядеть. На верху лестницы была вторая входная дверь, и, только открыв ее, вы попадали в святилище, состоявшее из мансарды с лучшей в мире кроватью, кухоньки и ванной.
И вот Чарли вдруг потеряла свое утешение, свое надежное укрытие. Они украли его. У нее было такое ощущение, точно она сдала кому-то квартиру на время своего отсутствия и этот человек в благодарность произвел кучу ненужных изменений. Но как же они сумели незаметно проникнуть сюда? Когда Чарли спросила в кафе, никто ни о чем понятия не имел. Взять, к примеру, ее письменный столик: в глубь ящика были засунуты письма Мишеля – оригиналы. фотокопии которых она видела в Мюнхене. А за отошедшей плиткой в ванной, где раньше она хранила травку, появился ее "боевой фонд" – три сотни старыми пятифунтовыми бумажками. Она переложила было их мод половицу, затем вернула в ванную, затем – снова под половицу. Появились и памятные вещицы – меты ее романа, с первого дня в Ноттингеме и далее: спички из мотеля; дешевенькая шариковая ручка, которой она писала первые письма в Париж; лепестки самых первых рыжих орхидей, засушенные меж страниц ее поваренной книги; первое платье, которое он ей купил, – было это в Йорке, они еще вместе ходили в магазин; уродливые серьги, которые он подарил ей в Лондоне и которые она способна была носить лишь в угоду ему. Все это она более или менее ожидала увидеть: Иосиф, по сути дела, ведь предупредил ее. Встревожило ее то, что она стала сживаться с этими мелочами: со стоявшими на книжной полке затасканными рекламными брошюрами о Палестине, зашифрованно надписанными ей Мишелем; с пропалестинским плакатом на стене, с которого на вас смотрело раздутое, как у лягушки, лицо премьер-министра Израиля, а под ним – силуэты арабских беженцев; с несколькими цветными картами рядом с плакатом, на которых была отмечена территория, захваченная израильтянами после 1967 года, а над Тиром и Сидоном был начертан рукою Чарли вопросительный знак, что объяснялось ее чтением газет, излагавших притязания Бен-Гуриона на эти города; со стопками антиизраильских пропагандистских брошюр на английском языке, отпечатанных на дешевой бумаге.
"Типично в моем стиле, – думала она, не спеша перебирая свою коллекцию. – Если уж меня заарканили, я иду и покупаю всю лавку. Только на этот раз покупала не я. Это они все купили".
Но такие рассуждения ничуть ей не помогли, да со временем она и забыла об этом различии.
Мишель, ради всего святого, они сцапали тебя?
Вскоре после возвращения в Лондон Чарли – согласно инструкции – отправилась на почту в Майда-Вейл, предъявила удостоверение личности и получила одно-единственное письмо с почтовым штемпелем Стамбула, пришедшее явно после того, как она уехала из Лондона на Миконос. "Моя дорогая! Теперь уже недолго осталось до Афин. Люблю". Подпись: "М". Несколько слов, наскоро нацарапанных для поддержки. Это послание, однако, глубоко взволновало Чарли. Сонм похороненных было образов обступил ее. Ноги Мишеля в туфлях от Гуччи, волочащиеся по лестнице. Стройное красивое тело, которое тащили под мышки его тюремщики. Смуглое лицо, совсем юное – такого и в армию-то еще рано призывать. И голос – такой сочный, такой невинный. Золотой медальон легонько подпрыгивает на голой, оливкового цвета груди. Иосиф, я люблю тебя.